Угодило зёрнышко промеж двух жерновов. Очерки изгнания. Том 2
Шрифт:
И надо сказать, что «Таймс» почувствовала верно. Жорес и через норвежскую «Афтенпостен», и прямо мне отвечал: что при его выступлении не было ни магнитной, ни стенографической записи, дословно он не говорил так, как ему приписывается, но даже и в приписываемом нет «вклада Сахарова в дело разжигания войны» – как я написал в статье на основе взбалмошной информации от Максимова. Так что, по западным правилам, Жорес вполне мог и судиться. Но правоты-то всё равно за ним не было, и он не решился. Да ведь так же он и отрицал, будто говорил для радио: «У нас в СССР не режим, а такое же правительство, и управляет нами на основе конституции», – но я-то слышал своими ушами!
Вот в таких издёргах проходит первое лето на Западе, я выкраиваю себе недели поработать в горах – и не догадываюсь, что тем временем адвокат Хееб всё безнадёжнее запутывает мои дела, – мне невдомёк поинтересоваться и доспроситься.
Тем временем на английском, на итальянском, на испанском, не говоря о греческом, турецком и других, неумелые переводческие перья безнадёжно портят или испакощивают мои книги – а мне этой проблемой некогда заняться: переводы? А что ж для писателя
Ещё неожиданностью для меня было, какую бурю вызвало «Письмо вождям» в образованщине: и понимал я, и всё ещё не понимал глубину начавшегося раскола в отечественном обществе. «Письмо» моё бранили резко, страстно – и это было для меня свидетельством, что я сделал ход важнее, чем и сам думал, коснулся коренного. В самиздате составляли даже сборник критических статей, не знаю, печатали ли его когда-нибудь.
И в эмигрантской прессе шёл о «Письме» напряжённый спор, были и за и против. Так же неожиданно для меня выступил Михайло Михайлов [61] , которого я не привык и считать участником русской жизни, но – «нашим» преследуемым союзником в Югославии, издали. А вот понятие «наши» сильно менялось и дробилось, – и Михайлов меня поразил просвечивающим сочувствием к марксизму (защищал от меня чистоту этой идеологии) и к эсерству. И «Письмо» моё объявлял антирусским и антихристианским (до сих пор обвиняли: слишком русское и православное). И всё это выносится из Сербии на мировую арену почти неправдоподобным тоном: «ну, так раз и навсегда надо [Солженицыну и его читателям] уяснить вот что», «Солженицыну не дано осмыслить собственный опыт», «ну что ж, придётся просто повторить то, что для европейской юридической мысли давно уже стало аксиомой»… И ещё более поразил Михайлов приёмами, которыми ведётся дискуссия: неоднократно подставляется вместо меня Владимир Осипов, а затем (ленинская ухватка) все его мысли валятся на меня вместе с «прокитайскими группировками, итальянскими неофашистами, эмигрантами-монархистами», и «Солженицын повторяет грех Ленина», и «Письмо» состоит из тех же частей, что «Коммунистический манифест». И чутко развивая намёк Сахарова: «Найдутся последователи и договорят, что Солженицын удержал про себя»…
61
Михайлов М. Своевременные мысли // Посев. Франкфурт-на-Майне, 1974. № 9. С. 33–40.
О-го-го, какие же рогатые вырастают из славных отважных диссидентов!
А в начале октября вышел 1-й номер «Континента» – я вскипел от развязно-щегольской статьи Синявского, от его «России-суки» [62] . Увидел в том (и верно) рождение целого направления, злобного к России, – надо вовремя ответить, не для эмиграции, для читателей в России, ещё связь не была порвана, – и вот, сохранился у меня черновик, писал:
РЕПЛИКА В САМИЗДАТ. Как сердце чувствовало, оговорился я в приветствии «Континенту»: «пожелания нередко превосходят то, что сбывается на самом деле». Пришёл № 1. И читаем: «РОССИЯ-СУКА, ТЫ ОТВЕТИШЬ И ЗА ЭТО…» Речь идёт о препятствиях массовому выезду евреев из СССР, и контекст не указывает на отклонение автора, Абрама Терца, от этой интонации. 10-летнее гражданское молчание прервано им вот для такого плеска. Даже у блатных, почти четвероногих по своей психологии, существует культ матери. У Терца – нет. Вся напряжённая, нервная, острая его статья посвящена разоблачению «их», а не «нас» – направление безплодное, никогда в истории не дававшее положительного. Абрам Терц справедливо настаивает, что русский народ должен видеть свою долю вины (он пишет – всю вину) в происшедшем за 60 лет, – но для себя и своих друзей не чувствует применимости этого закона. Третьей эмиграции, уехавшей из страны в пору наименьшей личной опасности (по сравнению с Первой и Второй), уроженцам России, кто сами (комсоргами, активистами), а то отцы их и деды, достаточно вложились уничтожением и ненавистью в советский процесс, пристойней было бы думать, как мы ответим перед Россией, а не Россия перед нами. А не плескать помоями в её притерпевшееся лицо. Мне стыдно, что идея журнала Восточной Европы использована нахлынувшими советскими эмигрантами для взрыва сердитости, прежде таимой по условиям осторожности. Мы должны раскаиваться за Россию как за «нас» – иначе мы уже не Россия.
62
Абрам Терц [А. Д. Синявский]. Литературный процесс в России // Континент. Париж, 1974. № 1. С. 143–190.
Не помню почему, но в Самиздат, в СССР, не послал. Вероятно потому, что подобное предстояло вскоре сказать при выпуске «Из-под глыб».
Но вот так – характерно чётко, уже на первых шагах, прорисовалась пишущая часть Третьей эмиграции, – и куда ж ей хлынуть, как не в открывшийся «Континент»? В следующие два-три года он станет престижным пространством для их честолюбивого скученья, гула, размаха рук (и для такого, что невозможно тиснуть в первоэмигрантских изданиях). Впрочем, противобольшевицкую линию Максимов выдерживал вполне.
За август я преодолел опасную отвычку, отклон от «Колеса»: ведь с бурной осени 1973, в нарастающей тряске, я уже не работал с полной отдачей. В Штерненберге постепенно устоялось душевное настроение и мысли. Взял недоконченный «Октябрь», теперь так обогащённый цюрихскими ленинскими подробностями, это собиралось замечательно (и детали о цюрихских социалистах, и даже метеосводки по Цюриху за любой
Наконец осенью, после Штерненберга, мне кажется, что мы с женой заработали право четыре дня поездить по Швейцарии. Маленькая Швейцария, а для нас как огромная, мы нигде ещё не были, кроме той моей поездки с Видмером к Фурглеру.
По ровной части маршрута – опять на Берн, большой дорогой, затем на Лозанну и Женеву – мы поехали с Алей вдвоём с тем, что потом, через горы, нас поведёт Видмер. Переезд во французскую Швейцарию прошёлся по сердцу мягкостью: сразу как отвалилась та нахохленная чопорность, которую в Цюрихе мы уже и не замечали. Округа Берна и округа Женевы – как две разные страны, трудно поверить, что они в одном государстве. Женева – чем-то умягчает сердце изгнанника, вероятно, не так тяжело переживать здесь и годы. Поехали мы путешествовать, а головы были полны покинутыми заботами, и путешествие не казалось приятной реальностью, но какой-то сон. И в Лозанне, в приозёрном парке, бродили, как не понимая, будто ещё не совсем придя в себя от перелёта из Москвы, наши мысли и привычки не успевали за передвижением тел. Да все эти восемь месяцев мы как будто ещё и не жили нигде, ни к чему не прикрепясь, – а вот уже за океан собирались.
В Монтрё, на восточном берегу Женевского озера, почти на ощупь мы попали к замку Шильонского узника. Туда, после закрытия решётчатых ворот, не пустили бы нас – но немецкие экскурсанты узнали меня через ворота и стали со смехом кричать, что я – из их группы. Замок на малом островке, внутренние каменные дворики, вот и цепь для приковки узника к стене, уж и не та и в том ли месте? – но отзывает зэческое сердце: как легко устраивается тюрьма, непроницаемая для одних, легко-прогулочная для других! В детстве по многу раз читал я все свои домашние книги, так и поэму Жуковского [63] . Как-то грезилось это всё намного мрачней, грозней, и волны не озёрные, – и вдруг невзначай вступаешь в грёзу, с комичным эпизодом непусканья. Эти жизненные повторы, всплывы, замыканья жизни самой на себя – до чего мы их не ждём, и сколько ещё встреч или посещений наградят нас в будущем. (В России бы!..)
63
Имеется в виду «Шильонский узник» В. А. Жуковского (1822) – переведенная им романтическая поэма Дж. Байрона «The prisoner of Chillon» (1816).
В Монтрё же предполагалась встреча с Набоковым, однако, по недоразумению (он как будто ждал нас в этот день, но не прислал условленного подтвержденья, мы ещё и с дороги проверяли звонком домой, в Цюрих), оставалось нам миновать его роскошную гостиницу. (А как странно жить постоянно в гостинице.)
Я жалел, что не увиделся с Набоковым, хотя контакта между нами не предвидел. Я всегда считал его писателем гениальным, в ряду русской литературы – необыкновенным, ни на кого не похожим. (Непохожим на предшественников. Но первое знакомство с его книгами ещё не предвещало, сколько возникнет у него последователей: во второй половине ХХ века эта линия оказалась весьма разработочной. Ещё тогда не видно было, насколько полое течение родится вослед ему.) Сетовал я, ещё в СССР: зачем не пошёл он по главной дороге русской истории? вот, мол, оказался на Западе – выдающийся и свободный русский писатель, тотчас после революции, – и отчего ж он – как и Бунин, как и Бунин! – не взялся писать о гибели России? Чем другим можно было жить в те годы? Как безценен был бы их труд, недоступный уже нам, потомкам! Но оба они предпочли дороги частные и межвременные. Набоков покинул даже русский язык. Для тактического литературного успеха это было верно, что могла обещать ему эмиграция на 40 лет вперёд? Он изменил не эмиграции – он уклонился от самой России.
Ещё из СССР в 1972 году я «по левой» послал письмо в Шведскую Академию: пользуясь правом лауреата, выдвинул Набокова на Нобелевскую премию по литературе [64] . И самому Набокову послал копию при письме [16] . Я понимал, что Набоков уже в пожилом возрасте, что поздно ему себя переделывать, – но ведь и родился и рос он у ствола событий, и у такого нерядового отца, участника тех событий, – как же быть ему к ним равнодушным?
64
…выдвинул Набокова на Нобелевскую премию… – Солженицын писал в Шведскую академию: «Присуждение премии Набокову, по моему уверенному убеждению, укрепит и возвысит сам институт Нобелевских премий. ‹…› Это писатель ослепительного литературного дарования, именно такого, которое мы зовём гениальностью» (Шведской Королевской академии (12 апреля 1972) // Публицистика. Т. 2. С. 43–44).