Уголек
Шрифт:
— Это говорит лишь о том, что ты ничего не знаешь о любви.
— Как раз знаю, — ответила она со странной серьезностью. — Это то, что я чувствовала к тому марсовому из Коимбры, которому толстяк приказал залить в глотку расплавленный свинец, после того как застал нас вдвоем, — она немного помолчала и вдруг прищелкнула языком, словно речь шла о какой-то полузабытой детской шалости. — Я тогда была совсем юной. Больше такого никогда не повторится.
Канарец хотел уже ответить, но передумал, внезапно остановился и уставился в одну точку куда-то за спиной негритянки.
—
Уголек послушно обернулась и в страхе застыла на месте, увидев, что с полдюжины моряков следуют за ними.
— Бежим! — крикнула она, бросаясь вперед, но канарец остановил ее, крепко схватив за руку.
— Постой! — сказал он. — Они вовсе не собираются нас преследовать. Наоборот, они сами уходят.
— Уходят? — недоверчиво повторила она.
— Вне всяких сомнений.
— Почему это?
— По той же причине, что и мы: они больше не боятся старого мерзавца. Знают, что на материке его власть над ними кончилась.
— Тогда, может быть, подождем их?
Канарец покачал головой и обвел руками окружающую местность.
— Два человека еще могут выжить в подобном месте, но сорок — ни за что. А я могу поклясться головой, что еще до захода солнца капитан Эвклидес Ботейро останется в полном одиночестве.
Сьенфуэгос ошибся лишь в сроках — офицеры оставались с капитаном до самых сумерек, пока вечерняя мгла не опустилась на бескрайнее желтое море неподвижных дюн; лишь тогда они решились его покинуть, крадучись и под покровом темноты, укрывшей их от грозного взгляда поросячьих глазок самодура-капитана. Такие предосторожности, впрочем, оказались совершенно излишними, поскольку капитан уже более трех часов неподвижно сидел на песке, молча глядя на море, что плескалось у его ног и, казалось, не обращал никакого внимания на происходящее вокруг, чувствуя себя беспомощным и неуклюжим, как морж на берегу.
Этот громадный кусок жира и грязи в видавшем виды кресле представлял собой странное зрелище — огромные руки, гигантское воспаленное яйцо, выпирающее между дряблыми бедрами, он сидел, всеми покинутый, на вершине дюны, готовой с минуту на минуту окраситься в новый цвет, а всего в сотне метрах от него лежал корабль, к которому уже начал подступать прилив.
Бессмысленно было задаваться вопросом, что происходит в эти мгновения в его голове — ведь скорее всего, там не осталось ни единой мысли, как у акулы, бьющейся в воде и не способной при этом вцепиться зубами в добычу или продвинуться хоть на сантиметр, как бы она не била хвостом.
Он уже был мертв и знал это. Мертв, хотя пока еще дышал и будет еще дышать несколько часов, поскольку ужасный капитан Эвклидес Ботейро не мог прожить самостоятельно, а если бы попытался вернуться на «Сан-Бенто», то ему пришлось бы потешно катиться вниз, как арбуз.
Капитан собрал в кулак остатки достоинства, скрытые в самом потаенном уголке его совести, и это на некоторое время помогло, но вскоре его охватила необъяснимая жалость к самому себе, он закрыл глаза и позволил слезам катиться по чумазым щекам.
Ночь на вершине дюны была долгой, сначала жутко темной, а потом, когда взошла луна, слегка посветлело. Компанию ему составляли лишь рокот волн, мягкая песня ветра и жалобный скрип досок «Сан-Бенто» — корабль, лежащий на берегу, походил на огромного кита, под собственным весом распластавшегося на песке.
Капитану больно было слушать агонию своего корабля, ведь хотя тот был самым грязным, вонючим и ветхим из всех бороздящих океан судов, но все же его единственным домом, королевском убежищем, единственным, чем он действительно обладал.
На заре он одолел усталость и проснулся с первыми лучами солнца, пробудившими вшей, а когда стал искать глазами навес, оказалось, что тот воткнут на расстоянии в десять метров и теперь отбрасывает тень на мальчугана, сидящего на песке и пристально наблюдающего за капитаном своим единственным глазом.
— Вернулся значит, чтобы посмотреть на мою смерть, — хрипло пробормотал португалец и после молчаливого кивка добавил: — Но все равно останешься одноглазым на всю оставшуюся жизнь.
— Уж лучше я буду одноглазым, но живым, а вы — просто жирный боров, которому солнце скоро иссушит мозги... — паренек помахал перед капитаном Эвклидесом Ботейро флягой, стоящей у его ног, и сухо добавил: — В полдень вы предложите мне глаз в обмен на глоток воды.
— Вот же мелкий сукин сын.
— У меня был хороший учитель.
Больше они не произнесли ни слова, лишь молча сидели друг перед другом — один плавился под палящим солнцем, а другой оставался неподвижным, словно превратился в каменного истукана, и только наполненный безграничной ненавистью глаз выдавал, что он жив.
Отчаянная агония жирного и смердящего Эвклидеса Ботейро, капитана «Сан-Бенто», длилась три долгих дня, и за это время он ни разу не пошевелился, лишь закрывал глаза, чтобы поплакать, и открывал их, чтобы посмотреть на своего мучителя или бросить редкий взгляд на выпотрошенный корпус корабля.
Он умер, когда зеленые и кристально чистые морские воды мягко проникли в самое сердце корабля через многочисленные дыры, из-за которых он здесь и лежал, и капитан встретил смерть, хоть и ужасную, но все же не достаточно, чтобы компенсировать весь вред, причиненный миру его существованием.
Юнга, который почти не шевелился, а лишь время от времени отхлебывал из фляги, еще пару часов смотрел на огромное тело, тут же начавшее разлагаться, и когда миллион мух навели его на мысль, что он больше не выжмет ни капли сладкой мести, парнишка медленно поднялся на ноги и пустился вдогонку за своими товарищами по мучениям.
Остов гниющего корабля и гора жира, тающая под яростным тропическим солнцем, навсегда остались там тревожным монументом человеческой злобе.
3
Вдали от побережья с его освежающими ветрами солнце, отражаясь от суровой белизны дюн, нещадно палило, так что ни негритянка Уголек, рожденная в жаркой и влажной Дагомее, ни даже пастух Сьенфуэгос, много дней и недель проведший в утлом каноэ посреди моря Карибов, не могли этого вынести и в конце концов решили спать днем и идти ночью.