Угощаю рябиной (сборник)
Шрифт:
Я немедля двинулся на указанный номер.
– Подожди, покурим!
– остановил меня Сорокин.
Каплин оказал:
– Стрелять не надо. Я вырублю жердь, островину, и суну ее в чело. Можно подобраться сверху, с крестовины, с валежин.
– Провалишься еще и стрелять помешаешь. Неладно.
– Руби, Вадим, островина - это лучше всего, руби!
Интересно, что с этого момента мы перестали называть друг друга по имени и отчеству, остались только имена, и никакой неловкости никто при этом не испытывал, все произошло само собой.
Воровато закурили по папироске "Север".
Все начали осматриваться, поправлять пояса, проверять, - в который раз!
– есть ли в стволах патроны.
А я, разнесчастный человек, опять стал думать о том, как опишу эту свою встречу с медведем, и не упустить бы чего-нибудь, и нельзя ли извлечь, высосать какое-нибудь стихотворение из всего происходящего, - давно я уже не писал стихов!
– только бы зацепочку какую-нибудь найти, изюминку бы, мыслю бы!..
– Давай, ребята, нечего раздумывать!
– Это подошел с вырубленной островиной Вадим Каплин. Он, наверно, плюнул сейчас на свое писательское призвание - не до того! Ружье у него на плече, на другом - длинная сучковатая жердь. На таких жердях с сучьями, островинах, развешивают скошенный горох для просушки: тот же озорoд, стог, но тонкий, почти просвечивающий, и продувается насквозь. Медведя выживать из берлоги лучше островиной, а не гладкой жердью, потому что острые сучья заставляют его вылезать на свет неторопливо, и целиться в него легче.
– Давай, ребята, надо подходить!
– командует опять Сорокин. Он все говорит шепотом.
– Сашка, бери влево (Сашка - это я) - стрелять сбоку легче и другим не помешаешь. Вадим, подожди, номера займем. Валька (Валька - это Сажин), становись справа, вон - к сушине. Далеко? Нет, метров восемь, в самый раз.
Валька быстро скользит к своему номеру и сваливается с лыж, как с рельсов. Самый рослый из нас, он все-таки проваливается в сугроб по грудь и, ничего не видя, начинает плясать на месте, приминать, притаптывать снег. Уши его шапки с длинными шнурками от ботинок мотаются то вверх, то вниз.
– Шурка, - шипит он мне (Шурка - это тоже я), - отаптывайся!
Я прыгаю с лыж, рассчитывая, что так же провалюсь, но на моем номере снег оказался мелким. "Хуже это или лучше?
– думаю я.
– Чело, вот оно, перед глазами. В случае чего и укрыться некуда, а в снегу я был бы, как в окопе. В окопе? Чепуха!.."
Приминаю снег пошире, топчусь. Валенки у меня большие, брюки ватные, тужурка меховая, летная, полученная в "Литературной газете" еще для поездки в Приморье, очень теплая, шапка сурковая, китайская, жаркая. Вероятно, от меня идет пар гораздо сильнее, чем из медвежьей берлоги. Наде было и мне надеть ватник, "куфайку", как говорят здесь, в "куфайках" все мои товарищи, им жарко не будет. И патронташи у них поверх ватников, а у меня под меховой тужуркой.
Пашка Сорокин становится шагах в пяти от меня, и я вдруг увидел, что глаза у него смеются.
– Ну, что?
– весело спрашивает он.
Вот черт!
И опять где-то скрипнуло дерево. Снег белый, глубокий, небо мутное, зимнее, лес кругом; что еще можно заметить в последнюю минуту!
– Эй, хозяин!
– заорал вдруг над самым моим ухом Сорокин.
– Вылезай, перевыборы!
– Он настроен по-озорному. Разве уж такое это привычное дело - бить медведя?
Хозяин не отозвался. Видит он нас или не видит?
– Эй, хозяин! Сдавайся!
Ни звука.
– Давай, Вадим, подберись, ткни!
У Вадима ружье на плече (это мне запомнилось, удивило меня), в руках сучковатая островина, он бредет по сумету без лыж, все ближе, ближе к медвежьему жилью, сбоку от чела, чтобы не мешать нам стрелять. Лицо его, молодое, сумасшедшее, затененное шапкой, кажется совершенно черным: негр, а не Каплин. Только вряд ли бывают такие низкорослые негры. А снег белый-белый, яркий-яркий...
"Да ну, скоро ли наконец?"
– Приготовиться!
– кричит кто-то опять, наверно, Сорокин.
Каплин подобрался к самому челу хозяйской берлоги ("До чего же он неосторожен, а еще писателем хочет стать!") и с трудом просовывает жердь комлем вперед. Я предполагал, что это будет мощный бросок издали либо сверху вниз и что кидать островину будут, по крайней мере, двое - она же сырая, тяжелая. А Каплин просто сует ее не спеша, да еще кряхтит и кричит:
– Ну, где ты там?!
И вот медведь заревел.
Я смущен: написал уже довольно много, но все пока не о самом главном. А когда дошел до самого главного, то, оказывается, и писать больше нечего. Самое главное произошло быстро и, конечно, совсем не так, как обычно предполагаешь заранее, потому показалось неинтересным. Я был разочарован. Борьбы не было - вот что меня разочаровало, я же готовился к борьбе за жизнь, готовился к бою.
Медведь заревел, по не выскочил из берлоги, не вырвался, не "пошли клочки по закоулочкам", а просто высунул голову и стал принюхиваться и осматриваться. Должно быть, островина ему действительно мешала своими сучьями, но, кроме этого, он был просто ослеплен сиянием снега, дня. Я не видел его глаз, не почувствовал злобности зверя и не сразу сообразил, что уже пора стрелять. Подстегнул меня крик Павла Сорокина. "Дай Шурке!" Это он рявкнул на Вадима, который готовился выстрелить первым. После этого я выстрелил немедля, но, оказывается, попал уже не в голову, потому что, заслышав, голос человека, медведь легко и мгновенно вылетел наружу весь, всей своей двадцатипудовой тушей и поднялся на дыбы. Конечно, никакие сучочки наши ему не помешали, островина просто переломилась.
Я выстрелил два раза. Но, по-видимому, этого оказалось недостаточно: выстрелил дважды Вадим Каплин и по одному разу Сорокин и Сажин. Сажин в медведя не попал, потому что у него разорвало ствол ружья. Это и было, пожалуй, самым примечательным в нашей охоте, об этом разговаривали и смеялись потом больше всего.
Медведь упал мордой в снег, шагнув несколько раз вперед, как подобает в честном бою, потом завалился на бок. На чистом снегу он выглядел особенно грязным.
– Седой, дьявол!
– восхищенно сказал о нем не помню уже кто.