Ухо, горло, нож. Монолог одной вагины
Шрифт:
17.30. Приходит медбрат. Отключает капельницу. Накладывает на руку повязку, но дыра в вене остается.
18.00. Ужин. Да. Лекарства Она дает им на протяжении всего дня. Ужин. Лина плюется фруктовым пюре. Чайной ложечкой Она собирает пюре вокруг маленького рта и запихивает его обратно, в отверстие. После еды Она ее переодевает. Лина обоссалась до самых ушей. Снимает постельное белье. Лучо ужинает на кухне. Рыбу, очищенную от костей, овощи, фруктовое пюре. Да. Раз в два дня Она дает Лине слабительное. И как бы это сказать… Лина после этого какается несколько раз в день, до самых ушей. Или обсирается несколько раз в день до самых ушей. Или… Короче, ясно. Вы меня поняли. В такие дни, когда Лина какает, или срет, или назовите это как вам угодно, Она постоянно меняет постельное белье, стирает, сушит в сушилке и гладит.
20.30. Лина в кровати, готова ко сну. Одну таблетку она выпила в двадцать часов. И сейчас ей нельзя позволять заснуть.
21.00. Лина глотает последние таблетки. Измельченные, в ложечке. Лучо лежит рядом с Линой. Не спит.
22.00. Лучо глотает свои последние таблетки. Она моет посуду. Курит на террасе. Гладит. Развешивает выстиранное белье. Курит на террасе.
23.00. Она принимает душ. Ложится в кровать. Думаете, тут же засыпает, потому что устала как собака? Ничего подобного. Без своих таблеток Она бы вообще не заснула.
24.00. Она глотает снотворное.
00.30. Засыпает.
Она зарабатывает восемьдесят три тысячи лир в день. Имеет право на четыре свободных часа в неделю. Не возмущается. Русские и польки стоят в два раза дешевле. Кто
Жалко, что вы никогда не увидите Эллу. Мою лучшую подругу. Она моложе меня на двенадцать лет. Сейчас ей, может быть, сорок, или тридцать восемь, или тридцать шесть. Помните, как мы с ней сидели в маленькой кофейне рядом с той церковью… Когда пес облизывал сахарницы? Да. Тогда ей еще не было тридцати. Элла высокая, я бы сказала, длинная женщина. Может быть, метр восемьдесят. Шестьдесят два или три килограмма. Волосы светло-каштановые. Густые. До плеч. Прямые. Чаще всего она носит хвост. Хорошо помню, как она выглядела тогда, когда тот пес, когда мы с ней сидели в кофейне рядом с маленькой церковью… Глаза ее были за практически черными очками, лицо — бледное, белое, без макияжа — смотрело на меня, а розовые губы — без помады, довольно полные — то открывались, то закрывались, то открывались… И снова закрывались. Не надо издеваться. А я смотрела на белые, ровные, крупные зубы. У нее высокие скулы. Элла красавица. Я не говорю — сказать такое было бы свинством, но мне приятно, что Борис вылизал Мирьяну в холодной ночи. Элла моя подруга. Но когда я смотрела на Эллу, когда я смотрела на ее красивые губы и зубы, ее собственные зубы, без всяких там коронок, и вспоминала собственные зубы под коронками, мне было очень приятно, что все происходит не по правилам. Что красота не дает никакой гарантии, не является страховкой. Можно быть хорошенькой, как котенок в плетеной корзине или как глаз бегемота, а это самое красивое, что я в жизни видела, — глаз бегемота. Вы не понимаете, о чем я говорю? Вы когда-нибудь смотрели внимательно в глаза бегемоту? Жаль. Короче, я просто хочу сказать: ты можешь быть красива, как глаз бегемота, а твой муж все равно потянется языком в сторону чужой пизды. Прекрасное чувство. Прекрасное! Элла тогда, в кофейне, когда тот пес облизывал сахарницы, а она мне рассказывала, как Борис лизал Мирьяну, похлопала меня по плечу:
— Ты меня слушаешь?
— Да, — сказала я.
— Что бы ты сделала на моем месте? Что ты мне порекомендуешь?
Какое слово — «порекомендуешь»! Когда в Опатии, в том ресторане, я ела рыбу, после которой срала несколько дней подряд, официант мне, помню, сказал: «Я бы порекомендовал вам…»
Говно. Терпеть не могу рекомендовать. Я молчала.
— Скажи что-нибудь, — сказала Элла.
— Слушай, — сказала я, — давай подойдем к этому разумно.
— Давай, — сказала Элла.
— Представь, что это ты стоишь на ледяном Корзо.
— Да, — сказала Элла.
— Вокруг тебя толпа.
— Да, — сказала Элла.
— Тебе холодно. Ты рассеянно смотришь на шествие масок, колонну грузовиков и все остальное говно…
— Да, — сказала Элла.
— Борис в Далмации, у своих. Тебе холодно, но домой, в пустую квартиру, идти не хочется. Диджеи орут: «Супееер, супееер, дорогие слушатели!»
— Да, — сказала Элла.
— У тебя в гимназии была несостоявшаяся любовь? Большая любовь? Твоя мечта?
— Нет, — сказала Элла.
— Ну, тебе в старших классах нравился кто-нибудь из школы? Хоть когда-нибудь? Может, из какой-то другой школы?
— Нет, — сказала Элла.
— Ну хоть один раз, хоть раз, хоть раз, мать твою, тебе кто-нибудь нравился?
— Да, — сказала Элла.
— Хорошо, — сказала я, — супер. Ты стоишь там, в демисезонном пальто, тебе холодно, вокруг толпа. Тебе даже не протолкаться до автобуса. А машину взял Борис.
— Да, — сказала Элла.
— Вдруг в этой толпе этот, твой, дотрагивается до твоего плеча. Ты вздрагиваешь, оборачиваешься и видишь… Какие у него глаза, у твоего?
— Карие, — сказала Элла.
— Значит, ты видишь карие глаза и говоришь, неважно, что говоришь, это мы пропустим, а то мне уже начало действовать на нервы, а он тебе говорит «пойдем» и берет тебя за руку, ну, ты бы с ним пошла?
— Да, — сказала Элла.
— Вот видишь, — сказала я, и мне стало немного легче.
Элла сняла очки.
— Он приводит тебя к своей машине, машина у него какая?
— Стоядин, — сказала Элла.
— Ладно, вы сидите в машине, тип запускает какую-нибудь кассету, ты музыку любишь, какую кассету?
— «Квин», — сказала Элла.
— ОК. «Квин». Их я знаю. И пока покойный пидор Фредди и толстуха Монтсеррат орут «Барселооооонааа…», он тебя вылизывает. Когда покойник опять заводит «Барселооонааа», ты ему отсасываешь. Неужели это что-то совершенно невероятное?
— Нет, — сказала Элла.
— ОК, — сказала я. — Тогда прости и забудь.
В этой кофейне к чаю подают еще и маленькие пирожные в форме сердца. Я сунула в рот это пирожное. Пока оно там у меня таяло и Элла уверенными движениями закуривала сигарету, а глаза у нее были похожи на две темно-коричневые маслины в прозрачном оливковом масле, я спросила:
— А кстати, кто он, этот тип, который тебе нравится?
— Кики, — сказал Элла.
Да. Вы правы. Хотя вы ничего и не сказали. Крайне глупо пердеть во все стороны и что-то рекомендовать. Но вы меня плохо знаете. Вы, должно быть, думаете, что я просто охуела, когда услышала, что Элла мечтает, чтобы язык Кики оказался у нее между ног. Вовсе нет. Мне было очень приятно. Потому что я знаю, что Кики никогда, никогда, никогда не дотронулся бы до плеча Эллы. Кики никогда не потянулся бы языком к ее пизде. Я это точно знаю. Но если вдруг когда-нибудь, когда угодно, когда бы то ни было, один раз он что-то там и вылижет… Короче, вы меня понимаете. Так вот, если… Я вам вот что скажу. Я бы на это закрыла глаза. Если кого-нибудь любишь, то тебе должно быть приятно, если с твоим любимым происходит что-то хорошее. Люди, ведь жизнь так коротка. И если хочется вылизать чью-то пизду, ну вылижи ты ее! Чтобы потом годами не сокрушаться, что не вытер тогда рот рукавом футболки. Нет, я не мать Тереза. Нет, если бы мой Кики мне изменил, я бы не стала топором отрубать ему член. У вас просто не все дома.
На экране реклама. «Маме» пятнадцать лет. Может, даже меньше. Она собирает вокруг себя троих «детей». Почему это мамам в хорватской рекламе почти всегда по пятнадцать лет? Почему эти гребаные педофилы не найдут себе другой работы?! «Мама» крошит шоколад в какую-то смесь, похожую на рисовую кашу на молоке, но это не рисовая каша на молоке, а какое-то кремовидное говно. Белое. У всех троих тупых сопляков текут слюни. «Мама» чайной ложечкой запихивает деткам в их глупые рты эту рисовую кашу, которая вообще не имеет ничего общего с рисовой кашей. Молочная рисовая каша! Это моя любимая еда. Я не знаю, какое впечатление производят на вас абики, ну, я имею в виду абортированные. И что вы вообще о них думаете. Некоторые считают, что абики это тоже дети. Маленькие человечки, у которых отняли шанс вырасти и стать людьми с большими руками и ногами. У них есть все, хотя они очень маленькие. Просто у них все это в зачаточном состоянии. Они даже могут чувствовать боль. Как вы или я. Я всех своих абиков забыла. Хотя они были детьми и мне следовало бы их помнить. У моей бабули был сын, который умер, когда ему было две недели. Бабуля помнила его всю оставшуюся жизнь. Пятьдесят два года. Вот видите. Все мы разные. И все-таки я думаю, что вокруг этих абортированных детей поднимают слишком много шума. И делают это мужчины. Мужчины, которым плевать на своих больших детей. Тех, у которых уже есть руки и длинные ноги. И которые уже пошли в первый класс. И которым нужно купить ранец и посидеть вместе с ними над домашним заданием по рисованию. Но на таких им насрать. Они на них и алименты не хотят платить. Считают, что мамаша, курва, потратит