Украденная душа
Шрифт:
На первом привале я опускаюсь в снег без сил, без желаний. Даже неприязненные слова Зины о том, что новички измучают всех, хотя они и сказаны для меня, проходят словно бы мимо моего слуха.
Потом снова идем. И вдруг я чувствую, что со мной происходит что-то странное. Казалось бы, каждый следующий метр подъема должен даваться труднее, однако сердце как будто успокоилось и вернулось на положенное ему место. Правда, бьется оно все равно рывками, но я уже могу попасть в такт его прерывистому биению, дышать ровнее, — и тогда идти легче. Но минут через пятнадцать это ощущение опять пропадает,
Так мы ползем — иного слова я не подберу для своего состояния — час, два, три. Иногда я оглядываюсь назад, но равнина все еще ближе, чем первый отрог Громовицы, у подножья которого находится скит.
И мне все еще трудно оторвать взгляд от ровного зеленого плато и вновь обратиться лицом к суровой снежной горе.
На очередном привале я вдруг замечаю, что шапка горы начинает куриться. Ощущение такое, словно бы на гору прилегло лохматое облако и дышит там трудно, прерывисто, нагоняя на нас этот пронизывающий холод. Я машинально говорю:
— А все-таки долговременный прогноз погоды был точнее…
— Какой — долговременный? — настороженно спрашивает Володя.
— Да для сельскохозяйственного управления, — поясняю я, не понимая, что беспокоит Володю.
Володя надвигается на меня всем своим мощным телом. Мы сидим рядом на ледяном ропаке, но я — на нижнем уступе, он — на верхнем. Мне кажется, что он сейчас задавит меня, так близко придвигается.
— Что было в долгосрочном прогнозе? — тихо спрашивает Володя.
— Ну, как всегда для колхозов пишут… Где можно пахать, где будут заморозки. Громовица, я помню, была в зоне осадков и вечерних туманов с заморозками. Вы же видели, по всей долине колхозники откапывали виноград, а под Громовицей — нет. Даже выпас скота у Громовицы запрещен. И о пахоте сказано, что она будет затруднена из-за снегопада и последующего заморозка…
— Так что же вы молчали? — вдруг вскрикивает Володя.
— Но ведь Довгун…
— Эх вы, журналист! — И это слово звучит так презрительно, словно только журналисты и виноваты во всех непорядках мира. — А если Довгун не дошел до метеостанции? Если радиограмму дал не он?
Володя замечает, что его гневные порывистые жесты и громкий голос привлекают внимание остальных альпинистов, и вдруг шепчет:
— Ни слова о ваших прогнозах! Никому!
Он встряхивается, встает и, словно ничего не произошло, командует:
— А ну, ноги в руки и вперед!
Это его обычная манера уснащать свою речь всякими поговорками, и я успокаиваюсь. Очевидно, вспышка гнева уже окончилась.
Мы снова ползем в гору.
Но теперь идти становится труднее. Плотный, хотя и разорванный ветром на клочья туман все еще загораживает нам путь.
Поначалу мне даже смешно наблюдать, как человек вдруг исчезает в тумане. Вот был виден весь, а теперь уже только голова торчит из тумана, недоуменно поводя во все стороны глазами, а еще дальше впереди видны одни только длинные ноги Сиромахи, будто все его туловище вдруг съел туман. Очень напоминает фантастический роман Уэллса о человеке-невидимке.
Но, когда я сам попадаю в полосу такого тумана, мне становится не
Выждав мгновение, когда ветер сбрасывает один слой тумана вниз, а волна сверху еще не дошла, Володя останавливается и достает карту. Я и Зина ближе всех к нему, и мы слышим его бормотанье.
— Где же тут пещеры? Ага, пик Палец влево, так-так… — бормочет он, поглядывая то на карту, то на показавшиеся меж двух волн тумана окрестные возвышенности и скалы. Потом кричит ведущему: — Гриднин, видишь направо пик? Это Палец. Двигай к нему!
— Вижу! Иду!
В это время приближавшаяся волна тумана достигает Пальца и накрывает его вместе с ногтем, если на этом чертовом Пальце есть ноготь. Я успеваю только прикинуть, что по прямой до Пальца метров восемьсот, а вот сколько времени мы будем ползти эти восемьсот метров, мне знать не дано. Я просто подчиняюсь подергиваниям веревки, которой мы все связаны, и делаю шаг направо.
Больше разрывов в тумане нет.
Ощущение у меня тягостное и странное. Я не то чтобы ослеп, но на глаза надели серую непроницаемую пелену из неосязаемо легкой ткани, а тело окутали словно бы мыльной пеной. Каждое движение в этой взболтанной вместе с воздухом воде дается с огромным напряжением. Я перестаю верить во все — в твердость почвы под ногами, в синее небо, которое где-то должно бы существовать, в ветер, который должен бы разгонять туманы. Я не верю уже в то, что живу; мне кажется, что я умер и осужден вечно карабкаться в этой неосязаемой темноте, не видя ни друга, ни себя. Даже рук своих, веревки, которой я скреплен с другими, я не вижу. Только голоса доносятся громче, будто эта серая пелена обладает способностью отталкивать их и усиливать, но и от этого излишнего звучания мне не легче, так как теперь я не различаю, откуда голоса доносятся…
Я двигаюсь в ту сторону, куда меня тянет веревка.
Почему-то приходят мысли о том, что я буду делать, если веревка оборвется?
Но впереди идет опытный альпинист — это я успокаиваю себя, — впереди Гриднин! Он взял пеленг на Палец и выведет нас на этот Палец даже в темноте.
У него отличный компас, у него опыт, ему уже приходилось бывать и не в таких переделках, — так успокаиваю я себя.
Где-то впереди я слышу трудное дыхание и понимаю, что так может дышать только неопытный альпинист. Наверное, это Сиромаха или Зимовеев. Я перестаю думать об одном себе и начинаю жалеть за компанию и их. Но тут же вспоминаю, что они геологи, что им, пожалуй, тоже приходилось переживать самые различные приключения, и мне опять становится жалко только себя самого.
Внезапно туман словно бы сдвигается в сторону, и мы все обнаруживаем прямо перед собой пик Палец.
Выше пика и совсем недалеко я вижу какие-то строения и догадываюсь: скит. Но Володя, которому я говорю о ските, как будто и не слышит меня; он глядит на темное пятно в скале перед нами, похожее на лаз медвежьей берлоги, так же припорошенное по краям инеем, и облегченно говорит:
— Пещера!
В это время туман надвигается снова, но теперь он не влажный, а как бы подсушенный морозцем, покалывающий лицо, легкие, едва я вдыхаю его.