Улица моего детства
Шрифт:
Когда я пришла к подружке, она обедала. Увидев меня, всполошилась, вскочила с места:
— Что с тобой, Айбийке? На тебе же лица нет!
Убедившись, что в комнате мы одни, я быстро вытащила из-за пазухи коробку. Байрамбийке сразу все поняла, глаза ее округлились, и я заметила в них страх. Но когда я обо всем ей рассказала, то она, к моему удивлению, заявила, что незачем возвращать карандаши этой жадине. Глаза ее радостно заблестели.
— До завтра не умрет! — сказала она. — Давай лучше рисовать! Я еще ни разу не рисовала цветными карандашами, — призналась Байрамбийке, сглотнув
— Но ведь она думает, что это ты…
— Ну и что!.. Все равно никто ей не поверит.
После ее слов улетучились последние капли моей решимости, и я осталась у подруги. Мы поудобнее расположились у окна и, пристроив тетрадки на широком подоконнике, стали рисовать. О, какое это было блаженство — небо рисовать голубым, деревья зелеными, облака белыми, маки красными!
Первой опомнилась я: ведь надо помочь Марипат, а она даже не знает, куда я запропастилась!
Зажав карандаши и листок бумаги под мышкой, я побежала домой. Однако едва я переступила порог, во мне снова заговорила совесть. Я ничего не могла делать, все у меня валилось из рук. «Оставь! Перебьешь последние чашки! — рассердилась Марипат. — Сама управлюсь!..»
И все-таки я пошла к учителю. Чем ближе подходила к его дому, тем сильнее дрожали руки и ноги, я с трудом заставляла себя идти.
Рамазан Аминович возился в огороде. Он отер рукавом пот со лба и внимательно посмотрел на меня.
— Я… я… ка… ран… даши, — с трудом произнесла я, покраснев, как мак.
Он молчал.
Я подняла глаза. Никогда не забыть мне учительского взгляда. В нем были одновременно и растерянность, и разочарование, и огорчение. И мне стало ясно: до этой минуты я была вне подозрения, учитель верил мне, а я его подвела.
— Отнести Кызбийке? — пролепетала я еле слышным голосом.
— Не надо, — сухо ответил он. — Никому ни слова. А завтра положишь карандаши на место.
Я ушла как побитая. Уж лучше бы он пристыдил меня, отругал, пригрозил наконец…
На следующий день я незаметно сунула карандаши в сумку Кызбийке. Никто не видел. Помалкивала и Байрамбийке.
Много воды утекло с тех пор. Но еще долго, стоило кому-нибудь завести речь о воровстве, я непременно краснела или бледнела. Особенно часто сетовал на нечистых на руку наш отец. Раньше я за ним этого не замечала, а теперь, казалось мне, только об этом и толкует. Он был бригадиром-полеводом, и нередко ему досаждали охочие до чужого добра соседи. Хочешь не хочешь, а приходилось отцу докладывать о них председателю.
Наступило лето. Я перешла во второй класс. Были каникулы, и, конечно, я нянчила детей.
Однажды вечером, когда сельчане возвращались с работы, я сидела на земле, прислонившись к стене дома, и покачивала на коленях дочку Марипат. Неподалеку стояли отец и наш сосед и о чем-то толковали. Мама возилась около печки. Она только что пришла с поля. Наступил как раз тот час, когда в каждом дворе были люди: одни готовили ужин, другие ждали возвращения с пастбища коров и овец, третьи просто о чём-нибудь судачили.
В конце улицы показались женщины с огромными вязанками на спинах. Они несли курай. Шли, согнувшись в три погибели. Собирая топливо, женщины словно забывали, что придется тащить вязанку на собственном горбу, и собирали столько, что с трудом могли поднять.
— И как они умудряются столько взвалить на себя? — с сочувствием проговорил сосед; его жене не приходилось заботиться о топливе, он делал это сам.
Зато нашей матери доставалось. Поэтому отец на вопрос соседа не ответил, опустил глаза и отвернулся.
В это самое время у женщины, которая еле плелась последней, вязанка распалась, и курай рассыпался по земле — наверное, веревка порвалась. Но это не привлекло бы внимания, если бы вместе с кураем не покатились по земле в разные стороны крупные картофелины. Послышался чей-то смех, кто-то многозначительно покашлял.
— Бедняжка, — произнесла мама, возившаяся около печки. — Как ей не повезло! Столько свидетелей, и председатель вон идет.
Остальные женщины, испугавшись, что и их начнут проверять, не останавливаясь, заспешили прочь.
Действительно, председатель колхоза стоял возле своей калитки и все видел.
— Надо же, ну и ну, — сокрушался наш сосед. — Кто постоянно ворует, не попадется, а кто попробует разок, непременно угодит в капкан… — а сам поглядывает на отца; видимо, не столько женщину имеет в виду, сколько себя — отец и его однажды поймал с зерном. Он просил, заклинал, чтобы отец не предавал это огласке. Узнай об этом председатель — несдобровать бы ему.
Председатель сам жил очень скромно и не терпел воровства. Сельчане говорили о нем с гордостью: «Наш коммунист». В ауле было пять коммунистов. Среди них и мой отец.
Танбийке, которая так глупо попалась на глазах у всех, сначала страшно растерялась. Уселась, как наседка, на свой курай, думая, наверное, что подолом прикроет картошку. Но, услышав чей-то смех, встрепенулась, подобралась вся, вскочила и, уперев руки в бока, приняла воинственный вид.
— Чего смеетесь? — крикнула она. В глазах ее было отчаяние. — Разве виновата я, что дети мои есть просят? Все знают, какая у меня судьба. Если б хватало на жизнь, стала бы я позориться?..
Председатель повернулся и зашел в свою калитку.
Я опять вспомнила про карандаши. Вскочила, сунула в руки растерявшемуся отцу ребенка и бросилась на помощь к Танбийке. Из соседнего двора выскочили еще двое мальчишек. Мы быстро собрали картофель и сложили в маленький мешок, который снова упрятали в вязанку курая, туго затянули веревку и помогли бедной женщине взвалить ношу себе на спину.
— Спасибо, мои милые, спасибо. Да убережет вас судьба от такого позора, — бормотала Танбийке, сгибаясь под тяжестью и все еще хлюпая покрасневшим носом.