"Умереть хочется - грешен": исповедальность Льва Толстого
Шрифт:
Исповедь – не полный и в этом смысле не объективный рассказ о человеке, искренний, но не объемный, а односторонний, негативный. Не случайно существует тайна исповеди: есть опасность, что перечисление грехов люди примут за панорамную картину жизни и увидят в человеке воплощение одних пороков, или помыслы, часто приходящие извне, припишут его характеру и мировоззрению, а главное – осудят человека, не смогут покрыть его прегрешения любовью [9] . Многие читатели "Исповеди" приняли покаянную откровенность Толстого за объективность, и, возмутившись ее негативной односторонностью, осудили его. Толстой боялся, что такую же реакцию вызовет посмертная публикация его дневников, а потому в проекте завещания 1895 года он сначала просит уничтожить дневники
[9]
Два типа рецепции исповеди смоделировал Шатобриан в "Рене" - осуждение (представленное французским священником) и милосердие (со стороны индейца).
Л.Шестов писал с возмущением:
"И вдруг, к величайшему недоумению и ужасу тех, кто знал, любил и ценил Толстого-писателя, словно сразу порвались все струны того чудесного инструмента, на котором разыгрывал он свой гимн Творцу — появилась "Исповедь". Все, что я говорил до сих пор, — заявляет он дрожащим и прерывающимся от волнения и сдержанного чувства голосом, — все ложь и притворство. Ничего я не знал, ни во что не верил, но мне нужны были деньги и слава, и я притворялся всезнающим учителем. Теперь, вдруг почувствовав ужас приближающейся смерти, я всенародно каюсь и отрекаюсь от всего, что писал прежде...
У нас, в России, "Исповедь" в течение четверти века не могла быть напечатана; она распространялась лишь в рукописи и не могла быть предметом публичного обсуждения, так что о ней сперва многие знали только по слухам и понемногу к ней привыкли (человек ко всему привыкает) — оттого она и не произвела соответствующего впечатления. Но если бы она вышла в России своевременно, т. е. непосредственно вслед за "Анной Карениной", она должна была бы произвести потрясающее впечатление. Если "Война и мир" и "Анна Каренина" лживы — то где же правда? Если Толстой, искренности и правдивости которого так верили, притворялся и лгал и притом из таких низменных побуждений, то кому же после этого верить? Толстой ничего не предпринял для того, чтобы помочь читателю своему ответить на этот вопрос. "Прежде я лгал, притворствовал, учил, сам ничего не зная — все ради денег и славы, теперь я искренен, говорю правду и знаю, — упорно повторяет он, — и только. Разбирайтесь сами". [10]
Разобраться в этом может помочь понимание того, что перед нами исповедь, а не автобиография. Фразу "В это время я стал писать из тщеславия, корыстолюбия и гордости. В писаниях своих я делал то же самое, что и в жизни" можно прочитать сквозь исповедальную призму так: "Художественное творчество рождало во мне жажду славы, т.е. тщеславие, желание как можно больше заработать на нем, а похвалы развивали во мне болезненную гордость". Не может же Толстой в исповеди рассказывать о том, как он старательно работал над рукописями, как чувствовал, что это главное дело его жизни, как молился Богу о том, чтобы тот позволил осуществиться его намерениям. Это была бы не исповедь, а самовосхваление. Он же пишет о том дурном, что примешивалось к творчеству, пишет с горьким сожалением, самоосуждением, и, будучи исповедником-художником, увиденное зло доводит до его абсолютного выражения – только зло, поразившее его, существует в его сознании во время тяжелой работы по самоочищению. Но только зло и должно выявляться в памяти кающегося человека, так как он исповедуется, чтобы очиститься от пороков и заблуждений, а не от собственных добродетелей.
Через пять лет после написания "Исповеди", пережив запрет на издание, обвинения в клевете на церковь и на самого себя, Толстой напишет в трактате "В чем моя вера":
"Разбойник на кресте поверил в Христа и спасся. Неужели было бы дурно и для кого-нибудь вредно, если бы разбойник не умер на кресте, а сошел бы с него и рассказал людям, как он поверил в Христа.
Я так же, как разбойник на кресте, поверил учению Христа и спасся. И это не далекое сравнение, а самое близкое выражение того душевного состояния отчаяния и ужаса перед жизнью и смертью, в котором я находился прежде, и того состояния спокойствия и счастия, в котором я нахожусь теперь" (23, 305).
Благоразумный разбойник – универсальныйобраз раскаявшегося грешника. Слова разбойника – "Помяни мя, Господи, егда приидеши во Царствии Твоем" - стали церковной молитвой и произносятся священником за литургией, когда он выходит из алтаря со Святыми Дарами. Два разбойника, распятые по обе стороны Иисуса Христа представляют Бога и человечество, которое состоит из благоразумных, то есть раскаявшихся, и неблагоразумных, то есть нераскаявшихся, "разбойников".
Исповедальное сознание "благоразумного разбойника" многосложно. Во-первых, оно полярно, так как разделено на человека действующего и анализирующего свою жизнь. Эти две, условно говоря, личности находятся в состоянии взаимоотрицания, так как в предельной проекции противостоят друг другу как добро и зло. Исповеди обычно предшествует мучительная борьба между двумя началами в человеке: страдание вызывает как само зло, совершенное человеком, так и осознание этого зла. В дневнике 1889 года Толстой пишет: "… от греха страдание. От страдания разумение. От разумения – любовь" (50, 24).
"Исповедь" Толстого, как и его дневники, исполнена боли, которая тем более пронзительна, чем сдержаннее ведет повествование рассказчик: уныние, ужас, отчаяние, мания самоубийства описаны им с большим мужеством. И удивительны утверждения (Л.Шестова, Бицилли и др.), что Толстой был движим просто страхом перед смертью. В этом страхе заключалась колоссальная сила, которая делала его способным смотреть в лицо смерти как экзистенциальной трагедии человечества и по свободной воле своей отрицать жизнь, лишенную связи с Богом: "Я вспомнил, что я жил только тогда, когда верил в Бога. Как было прежде, так и теперь: стоит мне знать о Боге, и я живу; стоит забыть, не верить в него, и я умираю".
Полярность исповедального сознания Толстого проявляется в противопоставлении личного и общего, борьба между которыми, как большинство конфликтов, выявленных Толстым в его внутреннем мире, достигает трагической непримиримости: "Думал: нет спасенья, пока не возненавидишь себя, потому что, пока не возненавидишь себя, не полюбишь других" (50, 187). Он разделяет животную личность (или просто личность) как ограниченное земной жизнью и зараженное грехом начало - и бессмертную "вечно растущую душу". "Желание блага себе, это – жизнь личности; желание блага другим, это – жизнь души" (52, 145). Под общим делом он понимал духовное благо всего человечества в его движении к Богу.
Исповедальное сознание многослойно и центробежно. Метафорически оно может быть представлено в виде кругов, расходящихся по воде от падения камня, а графически - в виде расширяющихся концентрических сфер микрокосма, что возвращает нас к мысли о преодоления преград между людьми, а также между человеком и Богом:
"Бог, заключенный в человеке, сначала стремится освободиться тем, чтобы расширить, увеличить то существо, в котором он находится, потом, усмотрев непреступные пределы этого существа, стремится освободиться тем, чтобы выйти из этого существа и обнять собой другие существа" (53, 89).
Одним из примеров исповедального излияния для Толстого был Руссо, в сознании которого человека раскающегося в значительной степени заменил человек, анализирующий и оправдывающий собственную жизнь. Порой кажется, что и Толстой в "Исповеди" более рассуждает и оправдывает себя, нежели действительно кается в грехах. Но эффект самооправдания во многом возникает в результате расширения исповедального сознания писателя, разрастающегося до сословного, а затем общечеловеческого масштаба: "жил как все", "как и все сумасшедшие, - называл всех сумасшедшими, кроме себя", "Жизнь есть бессмысленное зло…Но я жил, живу еще, и жило и живет все человечество".