Умереть и воскреснуть, или Последний и-чу
Шрифт:
Я кинулся к дому. Никто не пытался меня остановить, потому что никто не замечал. Люди стеной стояли на пути, сомкнув вокруг нашего участка многослойное, плотно сбитое кольцо. Я ускорился и ужом скользил сквозь толпу, огибая одного поджигателя за другим. Я протискивался сквозь их сомкнутые ряды так быстро, что они не успевали заметить, кто их толкнул, пихнул, отжал. И я пробился. Перескочив через дымящиеся головешки забора, стрелой промчавшись сквозь пылающие кусты, я выскочил к парадной лестнице. Отец тут же окатил меня из ведра
Он занимался стенами, а два младших брата – Ваня и Коля – забрались на крышу. Горожане швыряли туда смоляные факелы, пучки горящей соломы, бутылки с олифой и бензином. Вся кровля была засыпана осколками стекла. Разбавленные водой бензин и олифа стекали по мокрой черепице, капали с карниза, лились из водосточных труб, образуя лужи у стен.
Вскоре и я, подобно отцу, оказался с ног до головы пропитан этой ядовитой вонючей смесью. Глаза невыносимо щипало, их приходилось то и дело промывать. Того гляди, займется одежда, и тогда ничем не потушишь.
– Почему вы не прогнали их заговором? – первым делом спросил я отца.
– Они уже заговорены, – буркнул он в ответ, и мне стало ясно: мы бессильны.
Пламя тут и там вспыхивало на крыше, когда очередной факел или зажженный пук соломы попадал на не смытую водой горючку. Ваня направлял туда струю из шланга, Коля совковой лопатой сбрасывал вниз «зажигалки». Мы с отцом поливали стены водой, а мама и Вера подносили нам из дома ведра.
Толпа стремилась отомстить нам – отомстить так, чтобы запомнили на всю жизнь. Но она не желала нашей смерти, она ограничилась древним домом Пришвиных. Достаточно было лишить нас «гнезда»…
Мрачнолицые горожане поочередно приближались по дорожке к дому и деловито бросали нам «посылочки», словно участвуя в тягостном, но обязательном ритуале. Подвода привезла новую партию зажигательных средств – коробки с пиротехникой: шутихи, петарды и фейерверки. Сейчас сожжение дома превратится в праздничное действо. Отличные поминки сотням кедринских и-чу.
Мы бессильны и потому позволим дому сгореть. Дотла. Безмолвно обменявшись этой горькой мыслью, мы с отцом побросали ведра. Младшие братья с заминкой, но последовали нашему примеру. Шланг, выпущенный из твердой руки, шипел и вертелся на скате крыши, безуспешно пытаясь отмыть нас от скверны.
А вот мать и сестренка не желали сдаваться и сами плескали воду на стены. Так что их пришлось заговорить.
Надо было вынести из дому самое ценное. Мы не стали глядеть, как занимается крыша, и ринулись внутрь. Документы, семейный архив Пришвиных, карты, логические атрибуты, оружие и конечно же книги. Нашу библиотеку собирали многие поколения моих предков.
Мы взяли столько добра, сколько могли унести на горбу и в руках. Потом вышли на крыльцо и, не оглядываясь, двинулись на толпу. Люди стояли тихо, будто даже не дыша. Они раздались, пропуская нас в город.
Позже мы с отцом сходили на пепелище. Искупительное пламя давным-давно потухло. От дома сохранилась лишь русская печь с высокой трубой, сплавившиеся «голландки» и каменный фундамент со ступенями лестницы. Зрелище было немыслимое. Этого просто не могло случиться с нами, Пришвиными. Как рассеялся дым, заполнивший, казалось, весь мир, пропитавший каждый наш волосок и ворсинку одежды, так и эта тоскливая картина разрушения обязана была исчезнуть, открыв взору все те же стены, крышу, окна, двери, крыльцо и фундамент…
Ни-ког-да. Никогда больше мы сюда не вернемся. Надо начинать новую жизнь, совершенно новую, жизнь без Сельмы… и без нашего «гнезда». Смириться можно со всем на свете. Рано или поздно каждому приходится терять самое главное, самое любимое. А разве мы – не такие, как все?
Сельма приехала в Кедрин в холодильном фургоне, а в дом Никодима Ершова, который приютил нашу семью, Сельму отвезли на черном «пээре». Ее покрывало пропитанное кровью знамя Гильдии. И некогда белое солнце, и белый меч на черном фоне стали кровавыми.
Я не мог находиться в доме Воеводы и отправился в офицерское общежитие кедринской рати. Вернее, меня приволок туда Фрол Полупанов – сам я еле ноги передвигал. Я не мог оставаться с семьей, потому что боялся смотреть в глаза матери. Я не был и на оплакивании моей сестры. И не оттого, что семья увидела в ране мой меч, – Ефим Копелев еще в Каменске обнаружил и тайком его вынул. Просто во мне сломался стержень: жизнь была кончена. После смерти сестры, гибели колонны и сожжения «гнезда» Пришвиных меня уже ничего не волновало, не заботило, не тревожило.
В полубеспамятстве я валялся на заправленной серым солдатским одеялом койке. Перед глазами являлись лица Сергея Платова и Кирилла Корина, посланных мною на смерть, Ивана Ракова, Петруся Голынко и Анвара Сама-това, сожранных кровеедом, Тимура Гарова и Игната Мостового, убитых моей сестрой, лицо Сельмы Пришвиной, чью кровь не смыть мне никогда, Назара Шульгина, лежащего на смертном одре и шепчущего, глядя на меня: «Дурак…» Дорога, усеянная телами ближних и дальних, тянулась за мной, и называлась она – жизненный путь.
Мертвые со мной разговаривали. Не корили, а пытались что-то объяснить, но я их не понимал. Мне казалось только, все они знают что-то, чего не знаю я. И не узнаю никогда. По крайней мере, пока жив… Они спрашивали о чем-то, беззвучно шевеля губами. Я не в силах был им ответить.
Так продолжалось вечность. Потом я не поверил: лишь два часа пролежал на той жесткой койке. И вдруг тяжелая рука легла мне на плечо, затрясла, пытаясь вырвать из цепкого плена мучительных видений. Я сопротивлялся – не хотел возвращаться в реальный мир. Тогда пришелец надавал мне пощечин: хлестких, звонких – с обеих рук, от которых похрустывали мои позвонки и моталась из стороны в сторону голова. Я очнулся. И тут он заплакал.