Умирающее животное
Шрифт:
Я давно подметил, что большинству женщин присуще тревожно-неуверенное отношение к собственному телу, пусть тело это — как у той же Консуэлы — и лишено малейших изъянов. Далеко не все они убеждены в том, что оно и впрямь совершенно. Есть тип женщин, которые, наоборот, ничуть не сомневаются в этом, но они исключение из общего правила. Многие буквально одержимы мыслью о собственных телесных недостатках, причем о недостатках, как правило, мнимых. Например, они часто стесняются собственной груди. Причину этой стеснительности я так и не смог разгадать, но любую из них приходится долго уламывать, прежде чем она разденется перед вами с подлинным наслаждением — и это наслаждение только усилится оттого, что вы ею залюбуетесь. Так дело обстоит даже с теми из них, кого природа наделила прелестью особенно щедро. Лишь очень немногие раздеваются перед тобой достаточно непринужденно, а в наши дни, с их вечными спорами о вопросах пола, как раз эти раскованные девицы чаще всего оказываются плоскогрудыми, причем без малейшего налета пикантности, присущей иным едва ли не мальчишеским соскам.
Но эротическое могущество, которым обладает тело Консуэлы… Нет, не будем об этом. Все уже в прошлом. В ту ночь у меня встал, хотя, строго говоря, как встал, так и опал. Мне повезло: я по-прежнему не испытываю проблем ни с эрекцией,
Часть вторая. Пройдет еще три месяца, и Консуэла приедет ко мне и скажет: «Давай переспим». И тут же разденется. Неужели меня поджидает такая напасть?
У Стэнли Спенсера [26] есть картина, висящая в галерее Тейт, автопортрет с женой, причем оба они, примерно сорокапятилетние, изображены полностью обнаженными. Этот двойной портрет представляет собой квинтэссенцию супружеского симбиоза, над которым, в его прямоте и бесстрашии, не властно время. У меня в библиотеке есть альбом Спенсера с репродукцией двойного портрета. Я покажу вам позже. Спенсер сидит широко расставив ноги, а жена его полулежит рядом. Он задумчиво смотрит на нее в упор сквозь очки в металлической оправе. Мы, в свою очередь, смотрим в упор на них обоих, на два нагих тела, которые — этого от нас ничуть не скрывают — уже далеко не молоды и, мягко говоря, не аппетитны. Да и счастливой эту парочку не назвать. Настоящее просело под грузом прошлого. Особенно у жены: тело рыхлое, дряблое, целлюлитное, и вскоре его ждут еще большие перемены к худшему.
26
Стэнли Спенсер (1891–1959) — английский художник, представитель магического реализма.
На переднем плане картины — стол, а на нем лежат два куска мяса, баранья нога и одна-единственная миниатюрная отбивная. Сырые. Оба куска изображены с тою же чисто физиологической скрупулезностью, с той же безжалостной прямотой, что и отвисшие груди жены, бессильно и безнадежно поникший член мужа, чья плоть отделена от неприготовленной пищи каким-то десятком сантиметров. Ты словно бы припал к витрине мясной лавки и нежданно-негаданно обнаружил там не только выставленное напоказ съестное, но и асексуальное мясо пожилой супружеской пары. Каждый раз, когда я вспоминаю о Консуэле, мне представляется эта сырая баранья нога, похожая на первобытный посох, и бесстыдно открытые всем взглядам тела мужа и жены. Однако чем дольше смотришь на них, тем менее непотребным становится их присутствие здесь, в непосредственной близости от брачного ложа. Женщина несколько растеряна, но она уже смирилась со своим поражением, отрубленный разделочным топором кусок мяса не имеет ничего общего с полным жизни животным, и вот уже три недели, прошедшие с той новогодней ночи, когда ко мне приехала Консуэла, я не могу избавиться от двойного образа: раздавленная жизнью женщина и отрубленная топором мясника баранья нога.
Мы посмотрели в записи встречу Нового года на всем земном шаре, понаблюдали вживую за лишенной малейшего смысла массовой истерией, в которую вылилось празднование миллениума в Нью-Йорке. Один часовой пояс за другим взрывался тысячами шутих, и ни одна из этих шутих еще не была запущена Осамой бен Ладеном. Лондон рассверкался огнями как ни разу за предыдущие шестьдесят лет — со времени зажигательных бомб «блицкрига». А Эйфелева башня, извергнув пламя, словно бы и сама превратилась в чудо-оружие, в то самое чудо-оружие, которое спроектировал для Адольфа Гитлера Вернер фон Браун, во всеразрушительную ракету ракет, во всеистребительный снаряд снарядов, в убийственнейшую бомбу бомб, сброшенную из древнего Парижа, как из-под днища суперсовременного самолета, на земной шар как на одну-единственную подлежащую уничтожению цель. Весь вечер по всем каналам показывали этот пародийный Армагеддон, которого мы поджидали, роя у себя на заднем дворе бомбоубежище, поджидали с 6 августа 1945 года. Ума не приложу, как светопреставление ухитрилось обойти нас стороной. Даже ночью миллениума — особенно этой ночью — люди ожидали самого худшего, словно весь вечер в воздухе визжала истошная противовоздушная сирена. Вечерняя вигилия целой цепи чудовищных ночных хиросим, по мере смены часовых поясов выжигающих одну земную цивилизацию за другой. Сейчас или никогда. И, как выяснилось, все-таки никогда.
Может быть, именно это и праздновали по всей планете — ненаступление конца света, полное и окончательное ненаступление, раз и навсегда непоправимо и счастливо упущенный шанс. Отныне все земные напасти стали контролируемы, через строгие интервалы прерываемые рекламной паузой. Телевидение занялось тем, что ему удается лучше всего, — превратило трагедию в повседневность. Триумф поверхностного существования, и Барбара Уолтере [27] — пророк его. Но даже разрушение великих городов было бы лучше этого всепланетарного извержения тривиального и поверхностного, этого вселенского взрыва дешевой сентиментальности, равного которому не случалось даже у нас, в Америке. Одни и те же речовки, одни и те же клише распространялись со сверхзвуковой скоростью на всем просторе от Сиднея до Вифлеема и лондонской Таймс-сквер. Не было ночных налетов; не лилась кровь; взлетали не бомбардировщики, а биржевые котировки; наступало не светопреставление, а всеобщее процветание. В нашу эпоху, прельстившуюся величественной иллюзией призрачного величия, малейшая ясность, привносимая в вопрос о всеобщей катастрофе, оборачивается победоносной пошлостью. Наблюдая за этой гиперболизированной карнавализацией самого бытия, я размышлял о том, что наш нежданно-негаданно разбогатевший мир с превеликой радостью вступает в преуспевающее (но, увы, только на свой лад) Средневековье. Ночь всеобщего счастья, заранее возвещенная на сайте barbarism.com. Приветственные спичи в честь грядущего в третьем тысячелетии кича. Будущее
27
Барбара Уолтерс (р. 1931) — знаменитая американская тележурналистка.
Забыть все, кроме дивана, где я сижу, обнимая Консуэлу, обвивая руками ее наготу, согревая в ладонях ее груди, и мы с ней смотрим «по ящику» наступление Нового года на Кубе. Ни один из нас не знал заранее, что сейчас покажут именно это, но вот перед нами внезапно материализовалась Гавана. Тысячи туристов и так называемых ночных гуляк столпились на ступенях некоего амфитеатра как живое воплощение духа былых — и, как принято на Карибах, жарких — времен; духа, который когда-то, во дни «крестных отцов», притягивал сюда, в нынешнее полицейское государство, любителей пожить и погулять на широкую ногу. Ночной клуб «Тропикана» в отеле с тем же названием. Никаких кубинцев, кроме представителей так называемой индустрии развлечений, хотя по любому из них видно, что они пришли сюда отнюдь не развлекаться; множество молодых людей, в том числе девяносто шесть (точную цифру называет комментатор Эй-би-си) красавчиков в ослепительно белых шелковых костюмах, которые не столько поют и не столько танцуют, сколько патрулируют периметр сцены, переговариваясь друг с дружкой по рации. Танцовщицы из здешнего варьете, похожие на длинноногих латиноамериканцев-трансвеститов из Вест-Виллидж и наверняка такие же обкуренные. На головах у них шляпы, больше смахивающие на абажуры (высотой в девяносто сантиметров каждая, по уверениям все того же комментатора), а на спине — белые плюшевые крылья.
— О господи, — вздыхает Консуэла и принимается плакать. — Вот что, — рассерженно продолжает она, — он решил показать всему человечеству на Новый год.
— Несколько гротескно, пожалуй, — осторожно вставляю я. — Но, может быть, у Фиделя Кастро столь своеобразное чувство юмора.
Так ли это на самом деле? Впал ли кубинский деспот в невольную автопародию или, напротив, сознательно смеется над собственной ненавистью к миру «загнивающего капитализма»? Фидель Кастро, решительно осудивший режим своего предшественника Батисты (и свергнувший его) в первую очередь за чиновничью коррумпированность и всеобщую порчу нравов, символом которых как раз и были шикарные отели для иностранных туристов вроде той же самой «Тропиканы», — зачем он затеял этот позорный спектакль, кубинскую версию празднования миллениума? Папа римский на такое не пошел бы: в Ватикане пиар поставлен отлично. Только в Советском Союзе, пока он не рухнул, исповедовали именно такую безвкусицу, именно такую пошлость. У Кастро имелся довольно широкий выбор возможностей из арсенала традиционной пропаганды в духе социалистического реализма: встреча Нового года на сахарной плантации, в родильном доме или на табачной фабрике. Счастливые кубинские рабочие курят гаванские сигары, счастливые кубинские матери кормят младенцев грудью, счастливые кубинские младенцы вбирают вместе с материнским молоком благородный сигарный дым… Но он выбрал пошлейшее варьете для самой невзыскательной публики из числа приезжих! Сознательный вызов, дурацкая ошибка или тщательно продуманная пародия на истерические восторги по поводу ничего не значащей, псевдоисторической круглой даты? Но, какими бы мотивами он на самом деле ни руководствовался, Кастро в любом случае не потратил на это ни гроша. Не потратил ни минуты на размышления. Да и с какой стати великому революционеру Кастро — а впрочем, и кому угодно другому — всерьез ломать себе голову над тем, что, как порой кажется, позволит нам в итоге что-то в этом мире понять, тогда как на самом деле ничего мы не поймем и в третьем тысячелетии, как не поняли ни в первом, ни во втором. Поток времен. Мы плывем, захлебываемся, тонем и окончательно утопаем. Псевдособытие — вот что такое празднование миллениума, псевдособытие, пришедшееся на тот самый момент, когда страдалица Консуэла переживает событие подлинное, величайшее в жизни. Конец Великой Эпохи, хотя никто на самом деле не знает, что кончается, да и кончается ли вообще хоть что-нибудь, а главное, никто не знает, что, собственно говоря, начинается. Абсолютно безумное празднование неизвестно чего.
Известно это одной Консуэле, потому что она теперь знает, что такое старость. Само по себе старение — процесс, который невозможно себе представить, когда не стареешь сам; однако применительно к Консуэле этот неписаный закон уже не работает. В отличие от своих сверстников и сверстниц, она больше не отсчитывает время исключительно от исходной точки. Время для молодого человека измеряется только прожитым, тогда как для Консуэлы вопрос стоит принципиально иначе: а сколько времени мне еще осталось? И ей кажется, что речь идет об исчезающе малой, о пренебрежимо малой величине. С недавних пор Консуэла отсчитывает не прожитое, а предстоящее, и сам этот отсчет производится под знаком смерти. Жертвой пала иллюзия, навеянная метрономом, утешительная мысль о том, что — тик-так — все происходящее с тобой происходит в надлежащее время. Вновь обретенное Консуэлой ощущение времени совпадает с моим; только для нее время летит еще стремительней, еще безвозвратней. Строго говоря, в этом она меня превзошла. Потому что я все еще могу внушать себе: «В ближайшие пять лет я не умру. А может, и в ближайшие десять. У меня ничего не болит, я в прекрасной форме; как знать, не протяну ли я и все двадцать?», а вот она…
Главная, и самая прекрасная, волшебная сказка, которую слышишь в детстве, — это та, что говорит: все в жизни происходит в вековечном, раз и навсегда установленном порядке. Бабушка с дедушкой уходят раньше отца с матерью, а отец с матерью — раньше тебя. А если тебе повезет, все и дальше будет происходить точно так же: люди вокруг тебя состарятся и умрут «строго по расписанию», так что, присутствуя на похоронах, ты каждый раз сможешь найти известное утешение в мысли, что человек, которого провожаешь в последний путь, прожил долгую жизнь. Конечно, сам факт смерти не становится от этого менее чудовищным, чем ты предполагал, знал заранее, однако и здесь, не давая страданию размотаться на всю катушку, срабатывает порожденная метрономом иллюзия: «Имярек прожил долгую жизнь». Но Консуэле в этом смысле не повезло, и вот она сидит со мной, сознавая, что ей уже вынесен смертный приговор, а на экране веселятся и собираются веселиться всю ночь; искусственно нагнетаемая, инфантильная по своей природе истерия; восторженное братание с воистину безграничным будущим людей вроде бы совершенно взрослых, а значит, обладающих безысходным знанием того, что отмеренное каждому из них будущее отнюдь не безгранично, а, напротив, строжайшим образом лимитировано. Но и этой безумной ночью ничье знание не может быть безысходней того, которым наделена Консуэла.