Умру лейтенантом
Шрифт:
Поглядел на высотомер. Шесть тысяч метров. Время еще есть. Надо первым делом уменьшить скорость. Убираю рычаг управления двигателем до упора, но скорость почему-то не делается меньше. И высота продолжает падать — пять восемьсот… пять двести… Что показывает авиагоризонт, понять невозможно.
Где-то на трех тысячах метров решаю: надо катапультироваться, ждать больше нечего. Так велит здравый смысл, но…
Катапультироваться? А зачем? Чтобы потом, на земле писать и писать объяснительные бумаги, доказывая — я не верблюд: не делал в полете того, этого, а исполнял инструкцию вот
Так стоит ли катапультироваться, если потом не летать? Жить, понятно, охота. Но не зря, наверное, не склонный к лирическим преувеличениям, наш Батя сказал однажды:
— Летчики не погибают, то — брехня, просто они иногда не возвращаются из полета.
Высотомер показал две тысячи метров… тысячу семьсот… почему-то я еще медлил. Сразу, как-то вдруг ужасно захотелось пить. И тут я увидел над головой тускло поблескивавшую сиренево-черную полосу. Не сразу сообразил — или это Волга? — Волга в слабой оторочке ночного тумана выглядела именно так, но почему над головой?
Высоты оставалось девятьсот метров.
Пока сознание фиксировало эти последние метры, руки сами обернули самолет вокруг его продольной оси — из перевернутого положения в нормальное, осторожно подвинули рычаг управления двигателем вперед.
Высота еще упала — шестьсот метров, четыреста, и тут снижение, наконец, прекратилось. Торжествовать у меня не было времени: осторожно крадучись, набирая высоту, я скосил глаз на стрелку радиокомпаса. Аэродром лежал впереди и справа, подсказала стрелка. Поглядел на топливомер — керосина не бог знает сколько, но дойти до дому должно хватить.
Из-за сильных грозовых засветок на локаторе маршрутные полеты той ночи толком прослежены не были. Локаторщикам, понятно, сделали крупный «втык» по этому поводу, а мне повезло: по совершенной случайности время посадки почти точно совпало с проставленным в плановой таблице. И никто меня поэтому ни о чем не спросил: улетел по плану, прилетел — по плану… А сам я ни о чем распространяться не стал.
Рассказываю теперь.
Кому и для чего?
Боюсь, если вы этого не ощутили сами, никакой развернутый комментарий мне не поможет. Значит, плохой я рассказчик.
И все же: во время большой войны я был летчиком Карельского фронта. Холодина, темнотища всю зиму, метели, ветры… И вот однажды мы получаем подарок от… королевы Великобритании — в больших прозрачных пакетах королева союзной державы прислала нам, мерзнущим пилотягам Карельского фронта, замечательно удобные летные костюмы из тонкой натуральной овчины. И в каждый пакет была вложена записка:
«Желаю жизни! Елизавета».
Увы, я не король, но кто может мне помешать пожелать жизни всем летающим?!
Благодарю за внимание.
2
Разгневанный начальник штаба подполковник Решетов, устав втолковывать лейтенанту Ефремову, что его дело не рассуждать и умничать, а исполнять, как того требуют уставы Вооруженных Сил, природа военной службы и элементарный здравый, ясно, здравый смысл, в конце концов не выдержал, махнул рукой и произнес с придыханием:
— А теперь, Ефремов, вались отсюда! И, чтобы ноги твоей в этом кабинете до конца учений не было. Понял?
— Так точно, товарищ подполковник, ноги не будет, о чем речь! — тут Ефремов ловко вскинулся на руки и, отчаянно балансируя ногами, двинулся на руках к двери.
Оставшись в одиночестве, подполковник, посмеиваясь, все повторял:
— Босяк! Сукин сын… — И в эти минуты Решетов просто взахлеб любил негодяя Ефремова.
Подполковник кипел негодованием. Это я понял сразу, едва вошел в его кабинет, куда был вызван через штабного посыльного — «немедленно и срочно!» Седеющий, в тяжелом весе, Решетов монументально возвышался над просторным столом. Левой рукой поглаживал «поплавки» — два ромбика на тужурке, свидетельствовавшие, что подполковник закончил академию химической защиты и еще командную академию Военно-воздушных сил.
Доложить, как положено, не удалось: Решетов перебил на первых же словах:
— Ладно… лучше скажи: что ты тут понаписал? — И не дожидаясь моего ответа, начал читать с подчеркнуто издевательскими интонациями и намерено искаженными ударениями наиболее нелепые, на его взгляд, нюансы моего текста:
— «Обладая большими музыкальными способностями, проявляемыми постоянным участием в самодеятельности, техник-лейтенант Абрасимов, вероятно, мог бы без специальной подготовки быть использован на службе в солдатском клубе или в доме офицеров…» — Значит, бац-бац и зачисляешь офицера, технаря в балалаечники? У человека за плечами училище, три года службы в строевой части, и сам же ты вот пишешь: «Материальную часть знает хорошо, к исполнению служебных обязанностей относится добросовестно». Так где же логика?
— Абрасимов выразил желание оставить должность техника звена, товарищ подполковник, и полностью отдать свои силы и талант клубной деятельности. Там есть вакантная должность как раз.
— Ничего себе, уха! Он выразил желание! Этак может я тоже выражаю горячее стремление перейти в Большой театр?! Вы меня поражаете, Ефремов. Можно подумать, вы не в армии служите, а в какой-то там артели подвизаетесь: хочет, не хочет. А дальше, что вы тут нарисовали: «Абрасимов много читает, особенно увлекаясь англоязычной литературой. Самостоятельно изучает английский и достиг известных успехов…» — Придумать надо! Английский изучает, полиглот, понимаешь выискался! А «Устав строевой службы» он уже превзошел? И дисциплинарный — тоже освоил? Или ему некогда вникать в такие пустяки? — Скажите, Ефремов, на черта вы тут про язык написали, а?
— Увлечение литературой, я думаю, свидетельство культурных запросов человека. Изучение иностранного языка характеризует уровень развития, мне кажется. Балбес вряд ли возьмется…
Решетов потер глаза и заговорил каким-то изменившимся голосом, будто приблизился ко мне:
— Все-таки я не пойму: или ты серьезно хлопочешь за этого баяниста или, скажи честно, просто хочешь выпихнуть его с эксплуатации?
— Его и так три раза в неделю, а перед праздниками и все пять раз на репетиции в клуб забирают. У меня в звене все на Миненко держится, товарищ подполковник.