Умытые кровью. Книга II. Колыбельная по товарищам
Шрифт:
– Ты куда? – Наблюдавший за ним с подозрением Страшила рывком поднялся и загородил выход, его поза с кулачищами на бедрах не предвещала ничего хорошего. – Только не ври, что по бабам. За доктором?
– А хоть бы и за доктором. Окочуришься – возись потом с тобой. – Улыбаясь, Граевский сунулся было к двери, но, встретившись глазами с подпоручиком, остановился, сделал миролюбивый жест. – Это не шуточки, Петя, может начаться гангрена. Сейчас придет доктор, сделает тебе укол, отрежет ухо, и все останется в прошлом. Почему же ты такая несговорчивая, май дарлинг[1]?
– Ну, давай, давай. – Освобождая проход, Страшила
В это время дверь открылась, и на пороге появился Паршин, какой-то сам не свой, задумчивый, степенный и умиротворенный. Монолог Страшилы вызвал у него прилив холодной, убийственно спокойной рассудительности.
– Петя, ты ревешь, как архидьякон, слышно на весь дом, и заметь, ничего дельного, один детский крик на лужайке. Позволь тебя спросить, а как ты будешь возвращаться после операции? Под наркозом по морозу? Давайте-ка, господа, без суеты. Дождемся отца, смею вас уверить, он человек многоопытный, поможет и словом и делом. А ухо нужно резать на дому, здесь двух мнений быть не может.
– Правильно, во всем надо слушаться старших. – Страшила с готовностью бросил шапку на тахту и, морщась, стал жевать хлебный мякиш для лечения. Граевский же, не раздеваясь, взглянул на Паршина, качнул удивленно головой:
– Женя, да что с тобой? Ты сияешь, словно начищенный медный таз. Слушал выступление Ленина? Видел призрак коммунизма? Щупал Розу Люксембург?
Небритый, в рваной шубе, с маузером через плечо, он сильно смахивал на бандита, дела которого идут не очень-то хорошо.
– Так, музицировал, в полторы руки. – Паршин уклончиво улыбнулся и, не желая развивать тему, стал подкладывать дровишки в печку. – Давайте-ка, господа, чайку, от песен сохнет в глотке. А там, глядишь, и батюшка пожалует.
Он не стал говорить, что таинственную незнакомку зовут волшебно – Инара, и что сегодня вечером у него намечается чаепитие в ее обществе. Плевать, что она служит в ЧК, носит потрепанную кожанку и неважно, с чудовищным акцентом изъясняется по-русски. Эта божественная фигура, этот нежный румянец щек, эти загадочно манящие взгляды из-под полуопущенных ресниц… И имя – звучное, волнующее, оглушающее, словно рокот прибоя о скалы, – Инара!
Паршин-старший и Анна Федоровна вернулись с промысла раньше, чем обычно, после полудня. Сходили неудачно, на Трамкольце попали под облаву, толком ничего не выменяв, выбирались дворами, однако настроены были бодро – живы, и ладно.
– Господа, сейчас будем пить чай! – Александр Степанович с гордостью продемонстрировал лимон, уж неизвестно каким путем попавший к нему в руки, с улыбкой вытащил пакет табака. – Закуривайте, трубочный. Не английский, конечно, но хорош. Прошу.
Он кивнул в сторону камина, где лежали обкуренные трубки, серебряные спичечницы, всевозможные ножички и гильотинки для отрезания кончиков сигар, стояли массивные, из малахита и яшмы, пепельницы с полочками, предохраняющими мебель от пепла, потом внимательно посмотрел на сына,
– Случилось что-нибудь, Евгений?
– Пока что нет, отец, – пожав плечами, тот изобразил ледяное спокойствие, без особого, правда, успеха, – но к тому идет. Петру Ивановичу нужен врач, открылась старая рана. – И тут же, не выдержав, он разом превратился из бывалого фронтовика в избалованного отпрыска из богатой семьи, в срывающемся голосе его прорезалось горячечное беспокойство. – Отец, это срочно, не дай Бог гангрена, инфекция может проникнуть в мозг!
Женя Паршин точно пошел в свою красавицу мать, особу истеричную и необузданную в проявлениях чувств.
– Да, нехорошо, шея распухла. – Придвинувшись к Страшиле, Александр Степанович сразу забыл про чай, пошевелил губами, подумал. – Доктор есть, и живет недалеко, по нашей лестнице, на третьем этаже, но сволочь редкая. – Он нагнулся за топориком и с одного удара расколол ножку от шифоньера. – Некий профессор от медицины Варенуха, заселился недавно, в пятнадцатом году, специалист по дамской части.
– Да, да, – Анна Федоровна, накрывавшая на стол, выложила на тарелку сало и стала чистить головку чеснока, – он еще содержал подпольный абортарий, пользовал, говорят, саму Милицу Николаевну[1], Матильда Кшесинская, по слухам, обращалась, княгине Белозеровой он как-то изгонял плод. Не говоря уже о богеме и дамочках полусвета. Личность известная.
– Так вот, эта известная личность, – Александр Степанович снова взмахнул топориком и с кхеканьем всадил сталь в благородное красное дерево, – в семнадцатом году взяла у меня денег взаймы под смешной процент, по-соседски. Теперь скалится, дескать, дорогой Александр Степанович, можете векселем вашим растопить камин, прежняя финансовая система снесена на свалку истории. А сам, между прочим, не бедствует, подлец, спекулирует, по всей видимости, медикаментами. Да и по женской части…
Говорил он с раздражением, – сейчас бы сюда эти пятьдесят тысяч.
– Значит, пока не бедствует? – Граевский потянулся за дохой, как бы между прочим спросил: – А по имени-то отчеству как его?
Он страшно обрадовался, что ходить далеко не придется.
– Семен Петрович, Семен Петрович Варенуха. – Паршин-старший вздохнул, угрюмо посмотрел, как сын сует наган в карман бекеши, шмыгнул носом. – Вы там, Женя, поосторожней, вокруг него личности крутятся всякие разные. Один лакей чего стоит, мордоворот еще тот.
– Ах, у него еще и социальный прислужник имеется? – Граевский с удивлением выпятил губу, округлив глаза, возмущенно хмыкнул. – А сам по женской части? Ну и ну, пойдем-ка, Женя, потолкуем с господином Варенухой.
С трудом справившись с запорами, они выбрались в парадное, поднялись по мраморным ступеням и, повернув с площадки, остановились у двери, сбоку от которой висела черная, с золотыми буквами, карточка. На ней значилось: «Профессор С. П. Варенуха. Женские и венерические болезни. Прием с 4-х до 6-и».
«Тьфу ты, черт». Потянувшись было к звонку, Граевский усмехнулся, вытащил маузер и рукоятью его приложился к двери, так что остались вмятины на полированных филенках. Подождал немного и снова постучал. Звуки ударов гулко отдались в выстуженном парадном. За дверью вскоре послышались шаги, тяжелые, уверенно-неторопливые, и грубый, рычащий по-медвежьи бас спросил: