Уникум Потеряева
Шрифт:
Дальше!!
«Александр Иванович. Позвольте! что ж бы, вы думали, сказал на это его превосходительство?
Иван Петрович. Не знаю.
Александр Иванович. Он сказал: „Кто ж бы это такой?“ — „Иван Петрович Барсуков“, — отвечаю я. „Гм! — сказал его превосходительство, — это чиновник и притом…“. (Поднимает вверх глаза.) Довольно хорошо у вас потолки расписаны: на свой или хозяйский счет?
Иван Петрович. Нет, ведь это казенная квартира.
Александр Иванович. Очень,
Иван Петрович(с нетерпением). Так что же сказал его высокопревосходительство?
Александр Иванович. Да, я и позабыл. Что ж он сказал?
Иван Петрович. Сказал „гм!“ его превосходительство; это чиновник…».
Ну дальше же, ч-черт возьми совсем!!.
«Пролетов. А покойница собственноручно подписалась?
Бурдюков. Вот то-то и есть, что подписалась, да черт знает как!
Пролетов. Как?
Бурдюков. А вот как: покойницу звали Евдокия, а она нацарапала такую дрянь, что разобрать нельзя.
Пролетов. Как так?
Бурдюков. Черт знает что такое: ей нужно было написать Евдокия, — а она нацарапала: „Обмокни“».
Что-то тонко запищало в ушах Вадима Ильича Кошкодоева: он поднялся с пня, и швырнул оземь истерзанную книжонку.
Ну, разумеется.
Вот же он, момент истины.
Он захохотал, и закружился по полянке. Картина мира, со всем его прошлым и будущим, прочно легла и встала на место. Как же он раньше не догадался!
Вот где ключ всего. Только через него можно постигнуть глубинный смысл всех явлений.
… и неба содроганье,И горный ангелов полет,И гад морских подводный ход,И дольней розы прозябанье.ВИНОГРАДНАЯ ЛОЗА, ГРАНАТОВЫЕ ЯБЛОКИ
— Вася! — тихо позвала Зоя Урябьева. — Васенька, проснись, милый!
Он шевельнулся и сказал: «Пить…».
— Нет же ничего… Но ты чувствуешь — стало чуть свежее? Значит, ночью они открывали вентиляцию. Это хорошо или плохо?
Минули уже седьмые сутки ее, и третьи — Васиного заточения. Когда помощники Рататуя внесли и положили тело лейтенанта на пол, следом вошел сам Митя.
— Что же теперь будет? — спросила задрожавшая от ужаса музейная хранительница.
— А ничего не будет, — ответил хозяин подвала. — Помирать будете, вот и все.
И, прежде чем она успела опомниться, вышел; закрылась тяжелая дверь, погас свет. Зоя бросилась к жениху, стала шептать ласковые слова. Наконец он ожил, потянулся к ней: «Зоя, Заюшка… и ты здесь, родная моя!..». Они принялись разговаривать, и говорили очень долго, неизвестно сколько: часы отобрали у обеих, а дневной свет не попадал
— Не надо бояться! — говорила Зоя. — Ведь страх все истолковывает в худшую сторону. Так говорил еще Тит Ливий, книга 27-я.
— Но он заставляет человека и бороться за жизнь, — резонировал Вася. — Закоснеть в бесстрашии — это просто, надо искать выход…
— О чем ты говоришь! — вздыхала в темноте Зоя. — Ведь здесь нет земли, которую можно копать, как графу Монтекристо: сплошные бетон и железо.
— И умирать тоже глупо. Особенно тебе — молодой, красивой, без пяти минут высшее образование. Мне-то проще, я все же мужик, опер, служил в армии, всего навидался и наслыхался…
— Что же делать, когда такая глупая судьба. Но мы ведь любим друг друга, правда? А это уже легче, уже кое-что.
— Я всегда так нежно думал о тебе, Зоя. Не трогал, хотел, чтобы до свадьбы все было чисто. А тут — грязный подвал, темнота, духота… Миновало наше счастье.
— Может, ты папы боялся — а, Вась?
— Что его было бояться! Он мужик широкий, он бы все понял.
— Папка, папка! Пришел бы сюда, выручил нас. Только ведь не придет ни за что. Откуда ему знать! Вот если бы он в уголовке работал. А так… нет, не попрет против закона.
— Что ж, милая моя, — рука лейтенанта коснулась бедра девушки. — Если такие обстоятельства…
— Нет! — вскрикнула она, отодвигаясь. — Не трогай! Не надо. Грязная я, поганая, они же со мной что делали… Не могу я такая с тобой… не могу…
— Кто это был, говори!!.. — взревел Вася.
— Бестолку сейчас шуметь, все равно никто не услышит. Трое их было, все Митины быки: Опутя, Сивый, Посяга еще — знаешь такого?..
— А сам он?
— В глазок подглядывал — видно было, что там кто-то мельтешится. О-ой, Васенька, вот когда страшно-то было!..
— Заюшка, Заюшка… — дрожащими руками он гладил ее голову, задыхаясь от слез.
На седьмой, повторяем, день все слезы были выплаканы, все слова сказаны; сердца их оцепенели, и уже не отогревались друг подле друга. Вдруг вспыхнул свет: погорел минут пять, и погас. Влюбленные разглядели друг друга: грязные, потные, изможденные, хриплое частое дыхание. Испугавшись, они поползли в разные углы. Спустя несколько часов свет вновь зажегся, погас с тем же промежутком, что и прежде. И тогда Зоя сказала:
— Я хочу умереть, пока они снова не включат люстру. Мои муки, моя агония — этого удовольствия они не получат.
— Я с тобой, — прохрипел Вася. — Жди, я иду…
Он лег рядом, прижал ослабевшими руками.
— Надо бы помолиться. А я не умею. Никто не учил. Давай хоть ты, Зой…
— Я тоже не знаю целой молитвы. «Отче наш, иже еси на небеси…» — а дальше не знаю. Единственное, что помню из Библии: «… Я принадлежу другу моему, и ко мне обращено желание его. Приди, возлюбленный мой, выйдем в поле, побудем в селах; поутру пойдем в виноградники, посмотрим, распустилась ли виноградная лоза, раскрылись ли почки, расцвели ли гранатовые яблоки; там я окажу ласки мои тебе. Мандрагоры уже пустили благовоние, и у дверей наших всякие превосходные плоды, новые и старые: это сберегла я для тебя, мой возлюбленный!..».