Уплыть за закат (с илл)
Шрифт:
Я не была в Чикаго с 1893 года, если не считать пересадок с поезда на поезд, но Брайни часто ездил туда без меня, а эта квартира служила для заседания правления фонда Говарда – Фонд в 1929 году переехал из Толидо в Виннипег. Джастин объяснил мне это так:
– Между нами говоря, Морин, мы смотрим в будущее и не хотим нарушать закон, запрещающий частное владение золотом. Теперь Фонд подчиняется канадским законам, а его официальный секретарь – канадский юрист, тоже говардовец и попечитель Фонда. Я лично не касаюсь золота даже в перчатках.
Брайан выразил это иначе:
– Разумный человек не может уважать неправильный закон. И не чувствовать себя виновным,
На этот раз Брайан приехал в Чикаго не на заседание правления, а для спекуляций на Чикагской товарной бирже в связи с войной в Европе. А я приехала с ним просто так. Как ни хороша жизнь племенной кобылы, после сорока лет такой деятельности и семнадцати детей мне хотелось посмотреть на что-нибудь еще, кроме мокрых пеленок.
А посмотреть было на что. В сотне ярдов от нас, между Вашингтон-парком и Джексон-парком тянулся зеленый бульвар Мидвей-Плезанс.
Когда я видела его в последний раз, это был торговый ряд, где имелось все – от египетских танцев живота до розовой сахарной ваты. Теперь он превратился в настоящий сад – с бесподобным "Фонтаном Времени" работы Лорадо Тафта в одном конце и чудесным пляжем Пятьдесят седьмой улицы – в другом. Вдоль северной стороны бульвара располагались серые готические здания Чикагского университета. Университет был основан за год до того, как я приехала сюда в детстве, но эти здания тогда еще не построили: насколько я помню, в университетском городке стояло тогда несколько главных выставочных павильонов. Ничего нельзя было узнать, так все изменилось.
Надземная дорога разрослась и теперь работала на электричестве, а не на паре. Внизу больше не ездила ни конка, ни даже вагоны на канатной тяге – их сменил электрический трамвай. Лошади исчезли полностью – везде только машины, бампер к бамперу, сомнительное достижение.
Музей Филда на озере, в трех милях к северу, появился уже после моего отъезда; из-за одной только выставленной на нем работы Мальвины Хофман "Человеческие гонки" стоило посетить Город Ветров. Рядом был планетарий Адлера – первый, в котором мне удалось побывать. Мне нравилось там – можно было представить, что путешествуешь среди звезд, как Теодор, но я и мечтать не могла, что когда-нибудь буду путешествовать так на самом деле.
Эта мечта вместе с моим сердцем была похоронена где-то во Франции.
От Чикаго восемьсот девяносто третьего года захватывало дух у одиннадцатилетней Морин Джонсон; от Чикаго сорокового года у Морин Смит, официально сорока одного года, еще больше захватило дух – столько в нем появилось новых чудес.
Только одна перемена мне не понравилась: в девяносто третьем году, если меня случайно заставала на улице ночь, ни отец, ни я не беспокоились.
В сороковом я спешила вернуться домой засветло, если только меня не сопровождал Брайан.
Как раз перед началом съезда демократов кончилась "странная война" и Франция пала. Шестого июня британцы эвакуировали остатки своей армии из Дюнкерка, после чего была произнесена одна из величайших речей в истории:
"…мы будем драться на всех берегах, мы будем драться на улицах, но не сдадимся".
Отец позвонил сказать Брайану, что записывается в Американский Полевой Корпус.
– На этот раз, Брайан, меня даже в местную оборону не берут говорят, слишком старый. А эти принимают медиков, которым армия отказала.
Мы нужны для полевых госпиталей – годится всякий, кто умеет отпилить ногу, а стало быть, и я. Раз я могу драться с гуннами только так, буду делать хотя бы это – я в долгу у Теодора Бронсона. Понимаешь меня?
– Вполне понимаю.
– Когда вы сможете подменить меня кем-нибудь, чтобы смотрел за детворой?
Я слушала их разговор по отводной трубке и сказала:
– Отец, Брайан сейчас не может приехать, но я могу. Или скажу Бетти Лу, чтобы сменила тебя – так будет еще быстрее. В любом случае можешь выполнять, что задумал. Только – отец, послушай меня. Ты будешь себя беречь? Да?
– Я буду осторожен, дочка.
– Пожалуйста! Я горжусь тобой. И Теодор тоже. Я знаю.
– Постараюсь, чтобы вам с Тедом было чем гордиться, Морин.
Я быстро попрощалась и повесила трубку, пока еще голос меня слушался.
Брайни призадумался.
– Надо поскорей подправить себе возраст. А то скажут, что я тоже слишком старый.
– Брайни! Уж не собираешься ли ты надуть армию? Там на тебя досье столетней давности.
– Я не стану называть в отделе личного состава свой говардовский возраст, хотя, по-моему, выгляжу не старше тех сорока шести, что проставлены в моих водительских правах. Просто сознаюсь в маленькой праведной лжи, которую позволил себе в 1898 году. В самом-то деле мне тогда было четырнадцать, но я присягнул, что двадцать один, чтобы меня взяли в армию.
– Как же, четырнадцать! Ты учился на последнем курсе в Ролле.
– А я был вундеркинд, как все наши дети. Да, милая, в девяносто восьмом я заканчивал колледж. Но в военном ведомстве не осталось никого, кто бы это знал – и сказать им некому. Морин, полковника запаса пятидесяти шести лет охотнее возьмут на службу, чем полковника шестидесяти трех.
Гораздо охотнее.
Я наговариваю все это на диктофон агента Корпуса Времени – он включается от звука моего голоса и спрятан в моем теле. Нет, нет, не в туннеле любви – ведь агентки Корпуса не монашки, и никто не ждет от них монашеского поведения. Он вживлен на том месте, где был раньше желчный пузырь. Диктофон рассчитан на тысячу часов работы – надеюсь, он пишет как надо: ведь если эти страхидлы вздернут меня – скажем лучше, когда вздернут, – Пиксель, надеюсь, приведет кого-нибудь к моему телу, и Корпус Времени обнаружит запись. Я хочу, чтобы Круг знал о том, что я пыталась сделать. Вероятно, я смогла бы диктовать все это дома, открыто, но Лазарус непременно отнял бы у меня запись. У меня хорошая интуиция – жаль, что она не всегда срабатывает.
Брайан умудрился "подправить" свой возраст, главным образом потому, что был нужен своему генералу, но в боевую часть ему попасть не удалось война сама его нашла. Он служил при штабе в Президио, и мы жили в старом доме на Ноб-Хилл, когда японцы предательски напали на Сан-Франциско 7 декабря 1941 года.
Странное это чувство, когда смотришь в небо, видишь над головой самолеты, ощущаешь нутром рокот моторов, видишь, как разверзаются их чрева, порождая бомбы, и знаешь, что поздно бежать, поздно прятаться, и не от твоей воли зависит, куда упадут бомбы – на тебя или на соседний квартал. Это чувство не ужас, скорее оно напоминает deja vu <уже виденное (фр.), психиатрический термин>, как будто с тобой такое бывало уже тысячу раз. Мне бы не хотелось вновь испытать подобное, но я понимаю, почему военные (настоящие солдаты, а не хлюпики в мундирах) предпочитают боевые действия тыловой службе. В присутствии смерти живется ярче. Лучше один час полной жизни…