Уроки милосердия
Шрифт:
Внутри поднимается волна отвращения. В этот момент мне кажется, что я могла бы его убить.
— Есть причина, по которой Бог так надолго оставил меня в живых. Он хочет, чтобы я чувствовал то, что чувствовали они. Они молились за свои жизни, но больше не могли ими управлять. Я молюсь о смерти, но не могу ею управлять. Именно поэтому я и прошу вас мне помочь.
«А евреев вы спрашивали, чего хотели они?»
Глаз за глаз; одна жизнь — за жизни многих.
— Я не стану убивать вас, — говорю я, отталкивая Джозефа, но меня
— Пожалуйста, это просьба умирающего! — умоляет он. — Или просьба человека, который хочет умереть. Разница небольшая.
Старик бредит. Думает, что он сродни вампиру, как король в его шахматах, которого держат на земле его грехи. Он думает, что если я его убью, то восторжествует библейская справедливость. И кармические долги будут искуплены — еврейка заберет жизнь человека, который лишил жизни других евреев. Рассуждая здраво, я понимаю, что это не так. Руководствуясь чувствами, я не хочу давать ему даже намека на надежду, что хотя бы на секунду задумаюсь над его просьбой.
Но я не могу просто уйти и сделать вид, что никакого разговора не было. Даже если бы ко мне на улице подошел незнакомец и признался в убийстве, я бы и тогда не смогла проигнорировать такое признание. Я бы нашла того, кто знает, как поступить.
Тот факт, что убийство произошло семьдесят лет назад, ничего не меняет.
Глядя на фотографию офицера СС, я не могу понять, как он смог превратиться в стоящего передо мной человека. Человека, который, находясь на виду, прятался более полувека.
Я смеялась с Джозефом, доверяла ему свои тайны, играла с ним в шахматы. За его спиной находился сад Моне, посаженный Мэри, с георгинами, сладким горошком и черенками роз, гортензиями, шпорником и борцом аптечным. Я вспоминаю, как Мэри говорила несколько недель назад, что даже самые прекрасные создания могут оказаться ядовитыми.
Два года назад в новостях освещали дело Ивана Демьянюка. Хотя я и не следила за новостями, но помню, как из дома вывозили в инвалидной коляске древнего старика. Явно кто-то преследует бывших нацистов в судебном порядке.
Но кто?
Если Джозеф лжет, я должна знать почему. Но если он говорит правду, я невольно становлюсь частью этой истории.
Мне нужно время, чтобы подумать.
Я оборачиваюсь и протягиваю ему фотографию. Думаю о молодом Джозефе в офицерской форме, о том, как он поднимает пистолет и стреляет в человека. Вспоминаю иллюстрацию в учебнике истории: изможденный еврей тащит на себе другого.
— Прежде чем я решу, помогать вам или нет, я должна знать, что вы сделали, — медленно произношу я.
Джозеф, задержавший дыхание, наконец выдыхает.
— Вы не сказали «нет», — осторожно говорит он. — Уже хорошо.
— Пока ничего хорошего, — поправляю я и сбегаю по Святой лестнице, а он пусть позаботится о себе сам.
Я иду пешком. Несколько часов. Я знаю, что Джозеф спустится от храма и станет искать меня в булочной. И когда он придет, мне там быть не хочется. К тому времени, когда я возвращаюсь в булочную, из входных дверей струится очередь из убогих, старых, прикованных к инвалидным креслам. Небольшая группка монашек, преклонивших колени в молитве, собралась у куста олеандра, расположенного у туалета. Каким-то чудесным образом, пока меня не было, весть о буханке с Иисусом распространилась по округе.
Мэри стоит рядом с Рокко, который собрал свои дреды в аккуратный «конский хвост» , и держит хлеб на блюде, накрытом кухонным полотенцем цвета красного вина. Женщина подталкивает к ним инвалидное кресло с электронным приводом, где сидит ее сын двадцати с лишним лет.
— Смотри, Кит, — говорит она, поднимая буханку и прикасаясь ею к его сжатому кулаку. — Можешь его потрогать?
Мэри делает Рокко знак сменить ее, берет меня под руку и уводит в кухню. Щеки ее горят, черные волосы уложены в высокий начес и залакированы — ну и дела, неужели она накрасилась?!
— Ты где была? — ворчит она. — Пропустила все самое интересное!
Вот, значит, как она думает!
— Да?
— Через десять минут после выхода двенадцатичасовых новостей стали приходить люди. Старые, больные… Все хотели прикоснуться к хлебу.
Я думаю о том, что буханка, должно быть, уже превратилась в рассадник заразы, если ее трогали столько рук.
— Возможно, вопрос покажется тебе глупым, — говорю я, — но зачем?
— Чтобы излечиться, — отвечает Мэри.
— Ясно. Министерству здравоохранения давно следовало искать лекарство от рака в куске хлеба.
— Расскажи это ученым, открывшим пенициллин, — возражает Мэри.
— Мэри, а если в этом нет никакого чуда? Если всего лишь глютен случайно так связался?
— Я в это не верю. Но как бы там ни было, это все равно чудо, — отвечает Мэри, — потому что это дарит отчаявшимся надежду.
Мысли мои возвращаются к Джозефу, к евреям в концлагерях. Когда человеку судьбой определены муки из-за веры, неужели религия может стать маяком? Неужели женщина, у которой так тяжело болен сын, верит, что Бог в этой дурацкой буханке хлеба может его исцелить? И вообще верит в Бога, который позволил ему таким родиться?
— Ты радоваться должна. Все, кто приходит сюда посмотреть на буханку, покупает что-нибудь, испеченное тобой, — говорит Мэри.
— Ты права, — бормочу я. — Я просто очень устала.
— Тогда ступай домой. — Мэри смотрит на часы. — Потому что завтра, мне кажется, покупателей будет вдвое больше.
Выходя из булочной и минуя человека, который снимает буханку на камеру, я понимаю, что буду искать того, кто сможет меня подменить.
У нас с Адамом существует неписаная договоренность не являться друг к другу на работу. Никогда не знаешь, кто будет проходить мимо и узнает твою машину. К тому же его начальник по совместительству и отец Шэннон.