Ушаков
Шрифт:
— Вот и хорошо, что пришли в храм божий помолиться, — по-доброму, будто и не расставались, сказал он. — Пойдемте ко мне в келью, орешков детям дам, для белок припас. — И зашагал неторопливо через двор к крайнему каменному строению. Стоявшему у входа и не пропускавшему их внутрь монаху сурово сказал:
— Сродственники. Брат мой родной с детьми.
Монах в нерешительности огляделся и махнул рукой.
Когда зашли в келью, Федя поежился, — было прохладно и пусто, лишь в углу стоял сбитый из досок топчан да в другом висела икона с лампадой.
— Хорошо, что пришли, — повторил Иван, — попрощаемся, ухожу я в Саровскую пустынь.
Мать
— Что ты там, в той пустыни, не видал? — и обвел руками келью. — Чем у тебя тут не пустынь?
— То верно, везде можно людям служить. Но собрал я, брат мой, духовное братство из многих людей и со своими духовными учениками и ученицами, холостыми мужами, вдовами и девицами отправляюсь туда на покаяние и поклонение. Некоторые из них у святого Синода даже исходатайствовали разводы, чтобы с нами поехать.
— Где та пустынь-то? — спросил не особенно знающий святые места отец.
— За Арзамасом в дремучих лесах, — объяснил Иван и обратился к младшему Феде: — Кем же ты будешь после герольдического смотра?
Тот зарделся и прошептал:
— Офицером морским!
— Всякая служба богу угодна, — погладил его по голове Иван. — В миру будешь жить, мой отрок, а он бывает жесток и несправедлив. И моя судьба может послужить тебе уроком. Садитесь, — пригласил он всех, указав на топчан. Все сели, а Федя и мать, наверное, из почтения к святому человеку, остались стоять.
— Я ведь, ты знаешь, — обращался он почему-то только к Феде, — на военную службу был вчинен в гвардию. И здесь, в Петербурге, в таком славном месте увеселений и без особого тщания о своей душе служить стал, больше заботился о греховных сластях, коим с сотовариществом предавался. Однако же в один день, когда звучали вкруг нас, забавляющихся, гусли и свирели, паде внезапно один из товарищей моих на землю и умре без покаяния. То событие повергло мою душу в тревогу и боль. И решил я оставить всю сию жизнь мирскую и устремиться в полнощные края. Увидел я, что мир в нашем воображении не то, что божеской рукой создано, а то, что разумеем, что худое в мир грехом введено, а именно изменил мирские суеты, бесчестные другим примеры, вредные худыми людьми обхождения, всякие соблазны и препятствия к добродетельному житию, а потом решил я удалиться от мира и избрать себе состояние, в котором беспрепятственно хочу упражняться в богомыслиях.
— Однако же кто-то должен землю пахать да державу от врагов защищать, — сказал отец.
— И я не говорю, что уйти надо в бездельность. И здесь и в Саровской пустыни мечтаю, чтобы были все молящиеся при рукоделии, отогнав себя от праздности. Дары богу действием хочу нести и от нечистот мира действом освободиться.
— Куда же ушел ты тогда-то, Ваня? — робко перебила мать.
— А... — махнул рукой Иван, — где я только не был. Отослал слугу в Ярославль, и там возле города переоделся я из мирских одежд в черную, убогую, яко труднику пустынному суща. Возле города, уже переодетый, — возвел глаза вверх, — встретился мне на возке дядя наш...
— Никогда он мне этого не рассказывал, — удивился отец.
— Да он меня и не познал в худой одежде. И я тогда решил окончательно: так тому и быть. В двинских лесах в Поморье оказался, а потом в Плащанской обители в киевских местностях. Ко мне там настоятель отказал в келье, а затем и выдали наряду воинскому, как беспаспортного, привезли в Петербург и прямо к царице.
— Во как! — со страхом
— Да! Ведь из гвардии не бегали раньше.
— Вот именно, — хмыкнул отец. — Что же она тебе сказала? Чай, не погладила по головке.
— Не погладила, но и не отсекла. Вопрошала: зачем ты из полку моего ушел? Для удобства спасения моей души, ваше императорское величество, я ей ответил. Тогда она мне дивное слово сказала: «Не вменяю тебе побег в проступок, жалую тебя прежним чином, вступай в прежнее званье».
— Ну так что ж ты зевал-то? — окончательно разочаровался в брате отец.
— Я ей ответил тогда, Елизавете Петровне, государыне нашей: в начатой жизни моей, ваше императорское величество, для Бога и души моей до конца пребыть желаю, а в прежней жизни и чина не желаю. Она тогда и рекла мне: «Для чего уходом ушел из полку, когда к такому делу и от нас мог быть отпущен?» Я же ей сказал, если б о сем всеподданнейше утруждал, тогда, то верно было бы и сейчас, как убогий утруждаю, как в том случае. Рекла императрица: куда желаешь? Я и сказал тогда: в Саровскую пустынь. Она и ответила: пусть. Только останься, побудь в Александро-Невской лавре у кружки. И был пострижен я и наречен в честь святого нашего ярославского Федора. Хотел бы я, чтобы деяния того святого осветили и тебя, отрок, — осенил он крестным знамением Федю. — Чтобы на путях дальних твоих были свершения великие. Думай же всегда о ближних. А еще кто о ближнем не радит, тот, наверное, и веру нашу отвергает. Люби человеков, с коими будешь, и ждет тебя победа.
Страшно как-то было Феде, в душе у него что-то затрепетало и позвало вдаль, в неизведанный доселе мир.
Кикин дом
— А ты, любезный, будь добр, подай мои ботины, — покровительственно и доброжелательно протянул краснолицый гардемарин с пробивающимися светлыми усами только что определенному в морской шляхетский корпус Федору Ушакову. Федор смутился, покрылся краской, но ботины подал, вопросительно взглянув на гардемарина.
— Вот так, голубчик, будешь исполнять все мои приказания, — старался тот говорить солидно, с хрипотцой.
— А ты кто будешь? — нерешительно спросил Федор.
— Я твой «старикашка», а ты мой «рябчик», — важно ответствовал светлоусый, и на глазах изумленного Федора запихал в ноздри кусок душистого табака.
— Не пойму что-то. Нам сегодня на плацу внушали, что командиром моим есть корпусной офицер Егор Ирецкий, и его приказы я должен выполнять. А о «рябчиках» и «старикашках» слыхом не слыхивал.
— Вот будешь ныне знать, кто твой истинный начальник. У нас, у кадет, тут свой устав имеется. Да ты не сомневайся, то правило испокон веков заведено. Лучше скажи, у тебя деньги есть?
Федор замялся, помнил, матушка наказывала никому об этом не говорить, но тут-то скрываться нечего, своя братия, морская.
Ответил:
— Есть немного.
— Ну так вот, давай сигани на угол от Кикиного дома. Купи бутылку, сбитня и яблок и тащи сюда. Да так, чтобы офицер не заметил.
Федор наморщил лоб, подумал о деньгах, но спросил не об этом:
— А пошто дом-то Кикиным зовется?
— Э-э-э, то дело давнее. Первый дом у Морского корпуса, что тогда академией звался, был отобран аль куплен у купца Кикина на Неве. С той поры и нас там нету, и дом-то снесен, и корпус в другие места переехал, дом Миниха обжил, а все про наш корпус морской говорят — Кикин дом... Так ты давай на угол, валяй.