Условие. Имущество движимое и недвижимое. Разменная монета
Шрифт:
Чего-то Фёдор Фёдорович не понимал. Что заставляет девицу, каторжных ребят столь вызывающе бездомничать среди отлаженной, благополучной жизни? Что заставляет остальных равнодушно проходить мимо, словно их это не касается? И что — при таком-то равнодушии! — заставляет этих остальных вылизывать булыжные мостовые, подстригать газоны и деревья, превращать рынок во вселенскую выставку провизии, производить совершенно ненормальное количество промышленной продукции, которая уже не помещалась в обычных магазинах, многоэтажных супермаркетах. Удешевлёнными излишками в дощатых окраинных балаганах торговали негры, индонезийцы, спившиеся бабы.
Фёдор Фёдорович, конечно, понимал, что в основном видит, так сказать, надводную часть айсберга. Где-то — на заводах, фабриках — трудятся в поте лица рабочие высокой квалификации, учёные что-то непрерывно изобретают, инженеры воплощают изобретения в металл, промышленники стараются как можно быстрее поставить новшество на поток, торговцы — заполнить им прилавки, убедить обывателей, что это на сегодняшний день самое лучшее.
И всё равно не верилось, что крохотный, стиснутый на
Слоняясь по бесчисленным музеям, утомлённо присаживаясь на чёрные протестантские скамейки в аскетических безвитражных кирхах, Фёдор Фёдорович вспоминал, как писали когда-то о Европе русские писатели. Им виделся единый для Европы и России путь, они чувствовали себя здесь вполне своими, европейская культура была им едва ли не такой же родной, как русская. Фёдор Фёдорович был русским писателем нового поколения. Он ощущал себя бесконечно чужим в опрятной, рано просыпающейся стране с каналами, музейными мельницами, памятниками, изразцовыми фасадами, фантастическими рынками, дешёвейшей электроникой, террористами, взорвавшими в день его отъезда в ресторане бомбу. Россия и Европа предстали в его сознании несоединимыми. Он не понимал Европу, а потому ему оставалось жить, писать, как если бы вообще никакой Европы не существовало, или же ненавидеть её, ругать, как ненавидят, ругают малокультурные люди всё, что не могут понять. Странным образом это было связано с тем, что и в России, на родине Фёдор Фёдорович существовал в отчуждении. «Да русский ли я? — подумал он. — А если не русский, то кто? Не европеец же!» Тут хлынули привычные, обкатанные мысли, что отчуждение-то не добровольное, что просто невозможно принять за жизнь льющийся отовсюду бред. Как можно искренне любить, сострадать, работать, если унижен, оскорблён недоверием, отлучён? Если правда объявляется ложью, вражьими происками? Жить вопреки? А если нет сил вопреки? Это был замкнутый круг. «Да какое мне дело до России, Европы? Кто я? Что могу?» Фёдору Фёдоровичу сделалось невыносимо горько, словно он разом лишился родителей, проснулся в одно прекрасное утро сиротой. «А может, уже им родился?» — подумал Фёдор Фёдорович. Музеи он обошёл. Остались магазины… По возвращении Фёдор Фёдорович собирался запереться у тестя на даче, поработать, но сразу навалились дела, пришлось задержаться в городе. Выяснилось, что необходимо идти на собрание, давать окорот некоему Вяхилеву. Этот Вяхилев выдвигался на должность главного редактора в издательство, куда недавно перешёл из газеты Боря Супов. Такой главный редактор Боре не нужен! «Думаешь, я выступлю, его не назначат?» — «Ты или много пил за границей, или сильно поглупел, — поморщилась Мила, — выступление должно быть убедительным. Этому Вяхилеву уже давали понять, но он лезет». — «А если он будет на собрании молчать?» — «Он не будет молчать».
Вяхилев и в самом деле выступил. Как ни странно, речь его показалась Фёдору Фёдоровичу вполне разумной. Он говорил об опошлении халтурщиками от литературы сказок, былин, фольклора. Фёдор Фёдорович вспомнил, как сам однажды чуть не разбил телевизор. Показывали мультфильм. Кокетливая баба-яга, разложив на столе человечьи кости, воскликнула: «Гоц-тоц-перверцоц, что же ми имеем?» И всё это под невыносимую музыку… «Витязи, — застряло у Фёдора Фёдоровича в памяти единственное слово из вяхилевского выступления, — витязи, витязи…»
Он поднялся на трибуну. «Странное впечатление, друзья, произвело на меня выступление товарища Вя-хилева. Да, думаю, не на одного меня. Мы живём в напряжённейшей международной обстановке. Я только что вернулся из заграничной командировки. Видел орды фашиствующих молодчиков, газетные заголовки, спектакли, фильмы, исполненные зоологической ненависти к нашей стране — стране торжествующего социализма. Случись беда, кто — мифические витязи? — встанут на защиту наших завоеваний? Нет, современные парни в защитных гимнастёрках, вооружённые самым современным оружием. Ностальгия по витязям видится мне крайне несвоевременной. Погрязнув в спорах о змеях-горынычах, кощеях бессмертных, мы рискуем упустить из виду насущнейшие задачи, выдвигаемые перед нами временем. Так ли важны сейчас русалки, когда перед планетой стоит гамлетовский вопрос: быть или не быть? Оставим витязей вместе с дядькой Черномором на дне морском. У нас так редко бывают собрания. Неужели нам не о чем говорить? Да взять хотя бы издательские дела. Как, по какому принципу подбираются и назначаются кадры? Уж не по отношению ли к мифическим витязям? Пора, товарищи, покончить с такой практикой! Ужели оскудела наша писательская организация честными, порядочными людьми? Ужели нам отказано в праве самим выдвигать тех, кому мы доверяем, кто не оглядывается на витязей, а открывает новые имена, не боится печатать острые книги, уважительно относится к авторам?..»
Фёдор Фёдорович закончил выступление под аплодисменты.
Глава восьмая
ПРОРОЧЕСТВО ПОСЛЕ СОБЫТИЯ
Анна Степановна сидела у себя в кабинете, читала письмо от Феликса. Тот писал, что служит нормально, уже тридцать раз прыгал с парашютом, но сейчас работает наборщиком в типографии дивизионной газеты. Возможно, сразу после Нового года приедет в отпуск. Анне Степановне хотелось показать кому-нибудь письмо, поговорить о сыне, но… кому показать, с кем поговорить? На работе — некому, не с кем. Разве что дома — Поповой, соседке, которая иногда к ней заходила?
«Я — рабочий человек, мне бояться нечего!» — с такой присказки начинала Попова мрачные монологи о безобразиях на заводе, где работала, о других безобразиях — в судах, больницах, исполкомах — с какими сталкивались её многочисленные родственники и знакомые. Попова, похоже, сначала возненавидела Анну Степановну, что та живёт одна в трёхкомнатной квартире. Но смягчилась, узнав, что от Анны Степановны ушёл муж, а сын служит в армии. «В Ленинграде, поди, в охране?» — спросила она. «А вот и нет, на Севере!» Дом Анны Степановны не походил на полную чашу — мебелишка обшарпанная, ремонта не было уже лет десять. «Своя рука владыка, а живёшь серенько. Разве это замок? Ногтем откроешь…» — заметила Попова. Она сидела на кончике стула — сухая, прямая, с поджатыми губами и, похоже, совершенно не интересовалась мнением Анны Степановны. Всё без исключения начальство, по её мнению, убеждённо вредило простым людям, жило в роскоши за их счёт, искать у начальства справедливости было совершенно бессмысленно. «Что же делать?» — как-то поинтересовалась Анна Степановна. «Вешать!» — мрачно пошутила Попова. Впрочем, несмотря на крайнее ожесточение, она была тактичным, воспитанным человеком: не лезла с вопросами, никогда ничего не просила, не навязывалась в советчицы. О себе не распространялась: «Не было у меня жизни, Аня, ни денёчка счастливого не прожила». — «Ну, а в молодости?» — «В бараке-то? Там, Аня, счастье лопатой насыпали…» Анна Степановна знала только, что у неё сын и дочь, живущие отдельно. С сыном, кажется, было всё в порядке, а вот зять сидел в тюрьме. Попова занимала комнату в коммунальной квартире этажом ниже. Ещё в этой квартире обитал седенький торопливый дедок. Как-то Анна Степановна столкнулась с ним на лестнице. Он спешил, был при галстуке, в пиджаке, на котором солидно смотрелись орденские планки. Анна Степановна, думая сделать ему приятное, полюбопытствовала, на каких фронтах воевал дедок. Тот же вдруг как с цепи сорвался, принялся ругать некоторых тогдашних военачальников. Особенно возмущало дедка, что они осмеливаются сейчас сочинять мемуары. Анна Степановна подумала, он, наверное, из тех свихнувшихся, жаждущих переписать военную историю, ветеранов. Выяснять у Поповой, что это за такой командир, чем сейчас занимается, она не стала. Вообще ощущение было такое: народ копит злобу. Это было объяснимо: проблемы не решались.
Честно говоря, для Анны Степановны явилось неожиданностью, что Феликс не поступил на исторический факультет. Подготовлен он был вполне прилично. Впрочем, сейчас думать об этом было поздно. «N-ская область, в/ч №…» — прочитала она на штемпеле. Да, трудненько обвинить её в желании составить протекцию, облегчить жизнь единственному сыну.
У большинства сослуживцев дети учились в университетах и институтах, блистательно защищали диссертации, находились на дипломатической работе за границей. Однако не все они, как было известно Анне Степановне, учились в школе так же хорошо, как Феликс, самую малость не дотянувший до золотой медали. Впрочем, может, таланты открывались у них позже? Анна Степановна знала, какая устанавливается многозначительная недоговорённость, когда у кого-нибудь из ответственных работников сын или дочь поступают в институт. Если кто пытался обратить внимание на странности в поведении работника, допустим, на повышенное внимание к вопросам, как правило, не входящим в его компетенцию, окружающие укоризненно качали головами. Их симпатии были всецело на стороне работника. «Мне-то что? — помнится, удивилась Анна Степановна. — Это, по-вашему, повод, чтобы разбирать незначительное отставание на строительстве нового корпуса института на бюро горкома? Приглашать зачем-то ректора, который вообще никакого отношения к строительству не имеет? Такие вопросы решаются на уровне прорабов на планёрке, а не выносятся на бюро!» Товарищу, видимо, сделались известными её слова, потому что он вдруг начал критически относиться ко всем предложениям и начинаниям Анны Степановны, обнаруживать в её работе недостатки. Так продолжалось до тех пор, пока однажды на каком-то заседании в присутствии начальства Анна Степановна не поинтересовалась: «Как ваша дочь? Надеюсь, сдала вступительные экзамены блестяще? Кстати, на строительстве института опять допущено отставание. Или это уже вас не волнует?» Товарищ выдержал паузу, сказал, что это не имеет отношения к повестке заседания, что она ведёт себя некорректно. Однако больше Анну Степановну не задирал. Хотя вряд ли, конечно, стал относиться к ней лучше. Вспомнила Анна Степановна и городского военкома — пожилого генерала, мучительно изыскивающего причины, чтобы не являться на заседания бюро, членом которого он был. Частенько в перерыве или по окончании его отзывали в сторонку. Генерал каменел лицом, знал, о чём пойдёт речь.
Анна Степановна не виделась с Феликсом почти год. Образ его высветлился, очистился. Она забыла столь раздражающие её ночные возвращения Феликса, его манеру расхаживать по квартире, засунув руки в карманы, перекатывая в зубах окурок, винный дух, непонятную его утреннюю неприкаянность. Феликс был грубоват, когда она делала ему замечания, — смотрел на неё сожалеюще. Всё это, наверное, были частности, издержки возраста, фиксироваться на них не следовало. Зато Анне Степановне нравилось, что Феликс не роптал на судьбу, не истеричничал, никогда не просил что-нибудь для него сделать. Тут он был решительно не похож на своего отца. Это обнадёживало. «Он вернётся повзрослевшим, возмужавшим, — думала Анна Степановна, — нам будет проще понять друг друга».
Она забыла, что последнее время почти не виделась, не разговаривала с сыном, даже в армию не проводила — он ушёл, не разбудив её, оставив на столе короткую записку. Ей было стыдно себе в этом признаться, но она почувствовала облегчение, когда Феликс ушёл. «Освободилась, — подумала Анна Степановна, — сначала от матери, потом от мужа, теперь вот от сына… Почему я не помогла ему поступить? Вся жизнь — последовательное освобождение. И ничего, живу. Вот только… освобождения от работы мне не пережить. Это точно». Перед глазами встал образ матери. «Привет, мама, — горько усмехнулась Анна Степановна, — я не сажаю в снег свёклу, я вбиваю в мёрзлый грунт сваи».