Условно пригодные
Шрифт:
Первые полгода на уроках не приходилось говорить вообще, потом усваивалась основа. В школе Биля язык окончательно формировался.
Перенимался их язык, язык учителей и школы,- своему было неоткуда взяться. Сначала это воспринималось как освобождение, как выход, как путь. Единственный путь к жизни.
Лишь много позже начинаешь понимать, что место, куда тебя впустили,- это туннель. Из которого тебе никогда уже больше не выбраться.
– «Короткие мгновения, которые длятся вечность». Что он мог иметь в виду? – спросила она.- Тот, кто написал письмо?
А
Открытие, связанное со временем, сделал Оскар Хумлум. Тогда я думал, что это игра, а позже понял, что он болен, что мы оба больны.
Его игра состояла в том, чтобы погружаться в себя.
«Сухая корка» была школой для способных детей, у которых возникли проблемы, потому что они существовали без достаточно жестких рамок. Потому что они были из неполных семей или семей алкоголиков. Школа как раз и обеспечивала им те рамки, которых им недоставало. Взять, например, то, как детей укладывали спать в большой спальне – под простыней и тонким одеялом, заправленным под матрас, когда круглый год были открыты оба окна, а зимой выдавали лишь одно дополнительное одеяло.
Спустя некоторое время большинство уже было в состоянии вынести все что угодно, и если я слишком долго не мог привыкнуть к этому, то лишь потому, что недоедал.
Затем обнаружилось, что можно потихоньку прокрадываться в туалет, где была теплая батарея. Надо было дождаться, пока заснут дежурные воспитатели и все остальные, потом можно было выбраться из спальни, сесть на пол в туалете и, прислонившись к батарее, заснуть. Однажды ночью, когда я прошмыгнул в туалет, там оказался Хумлум, он дремал, завернувшись в одеяло. В тот день я впервые по-настоящему обратил на него внимание.
Иногда мы, перед тем как заснуть, некоторое время переговаривались. Мы сидели в разных кабинках, разделенные перегородкой. И все же нам было слышно друг друга, даже когда мы говорили совсем тихо. Там он и рассказал мне, что у него есть такая игра – погружаться в себя.
Мы привязывали веревку к суку дерева у железной дороги, так что можно было, раскачавшись на ней, оказаться перед приближающимся локомотивом и на минуту зависнуть прямо перед стеклом кабины машиниста, заглянуть внутрь и отлететь в сторону в последний миг, сознавая, что ты едва остался в живых.
Обычно, находясь в полете, ты все время думал о том, что надо вовремя успеть уйти от поезда. Теперь же мы вместо этого пытались погрузиться в себя, то есть отключиться, почувствовав поезд и веревку в руках, и тогда это мгновение становилось очень насыщенным, тогда время начинало растягиваться, так что потом нельзя было сказать, как долго все это продолжалось. В самые длинные мгновения – те два раза, когда поезд слегка меня задел,- времени вовсе не существовало.
Уже тогда стало казаться, что должен быть какой-то закон. Что время – это не просто нечто движущееся само по себе, а то, что необходимо удерживать. И что стоит тебе отпустить его, как это мгновение приобретает особое значение.
В чем-то это открытие помогало. Но в то же время именно оно и было болезнью.
Это я и рассказывал Катарине, а она слушала.
В «Сухой корке» никто никого не слушал,- во всяком случае, никто из взрослых не слушал.
Я вовсе не собираюсь ругать школу – ведь она обеспечивала жесткие рамки, которых детям не хватало. Здесь учился Анкер Йоргенсен, так что школа вырастила премьер-министра.
Однако это было скорее исключением. Правилом же было то, что из пятнадцати человек, поступающих в новый класс, половина отсеивалась за четыре года, потому что они не справлялись с учебой или вообще не могли вынести жизнь в школе.
Хотя мне было только двенадцать лет, когда я был туда переведен, я понимал, что большую часть оставшихся не ждет ничего хорошего, почти все они были кончеными людьми.
Дерево срубили сами железнодорожники вместе со спасательной службой «Фальк». Я был под подозрением, но все произошло за день до моего отъезда из школы, лишнего шума им не хотелось, и они не стали разбираться в этой истории.
На этом месте я иссяк: я чувствовал себя совсем опустошенным, нужно было, чтобы она в свою очередь что-нибудь рассказала.
В «Сухой корке» нам раз в месяц выдавали лишь три кроны и еще три кроны поступали на личный счет, но, несмотря на это, каждый платил что полагалось – это было непреложным законом. Платили даже такому человеку, как Гумми, который был очень терпеливым и не съедал свои конфеты до самого конца месяца, а потом продавал их втридорога. Несколько раз случалось, что кто-нибудь пытался уклониться от уплаты долга, тогда его заставляли прыгать с ивы в озеро, с высоты десять метров, в том месте, где глубина была всего метр,- ничего не сломаешь, но завязнешь по грудь в грязи, а потом тебя будет медленно засасывать вниз. Вытаскивали же только после того, как макушка побудет некоторое время под водой.
Так что все соблюдали справедливость и возвращали долги. Это было непреложным законом.
Катарина, должно быть, знала это. Сначала она ждала, что я скажу еще что-нибудь, но я молчал, я не мог ничего произнести, и тогда она сказала:
– Кстати, в прошлом году у меня умерли и мать и отец.
В «Сухой корке» я пытался представить себе, как это бывает, когда у человека есть семья. Представлял себе, как идешь по Страндвайен, а мимо проезжает одна из посудомоек, она останавливается, сажает тебя на багажник велосипеда, и ты едешь к ней в гости, легко и непринужденно болтая по пути. Она живет в доме вместе с отцом и матерью, тебя усаживают за стол, а на столе много еды. Именно так я прежде всего и представлял себе семью. Когда еды вдоволь.
Когда Катарина впервые упомянула своих родителей, стало ясно, что она хотела еще что-то сказать, но сначала было непонятно, что именно.
Она никогда не говорила о том, как выглядел их дом, ни одного слова. И все же я мог себе это представить. В их доме были книги, и лампы, и паркетный пол, все вещи были изящными, но даже если ты пролил что-нибудь, никто на тебя не кричал, просто брали тряпку и вытирали – ведь это может случиться с каждым.
– Они часто говорили о времени,- сказала она.