Успехи ясновидения
Шрифт:
Тоже в высшей степени правдоподобный прогноз, не так ли? Но предначертание Творца не считается с теорией вероятности - и постигается все-таки не рассудком; окончательная формула осеняет Леонтьева только через полгода, - слушайте, слушайте!
"Чувство мое пророчит мне, что славянский православный царь возьмет когда-нибудь в руки социалистическое движение (так, как Константин Византийский взял в руки движение религиозное) и с благословения Церкви учредит социалистическую форму жизни на место буржуазно-либеральной. И будет этот социализм новым и суровым трояким рабством: общинам, Церкви и Царю".
Запад обречен - а Россия восторжествует,
Остается слабая надежда, что Леонтьев хоть раз, хоть где-нибудь ошибся; что этот демонический ум ослепила безответная любовь к русской литературе; что он пошел бы дальше этой отвратительной утопии (утопии ли?), не напиши Леонтьеву Тургенев в 1876 году: "Так называемая беллетристика, мне кажется, не есть настоящее Ваше призвание..."
Но если Леонтьев просто был умнее всех и угадал верно - литература отменяется, и вообще не о чем жалеть здесь, на Земле.
ПРИЗРАКИ ПОЗАПРОШЛОГО
I. Лавры Вольтера
Для гения (что бы ни значило это слово) Вольтер был чересчур плодовит и слишком умен. И если ему посчастливилось - единственному из всех писателей планеты - дотянувшись до маятника человеческой истории, дать ему заметный толчок, это удача и заслуга ума, сверх всякой меры проворного, сверх всякой меры неутомимого. А что все-таки две-три вещи, писанные на седьмом десятке, на восьмом - причем как бы между делом, чуть ли не забавы ради, - оказались произведениями гениальными - это чудо и счастье, это, если угодно, награда судьбы. Не прояви она тут, в этом исключительном случае, столь несвойственные ей справедливость и великодушие - литературная слава Вольтера еще в девятнадцатом веке грузной тучей охладелых сочинений ушла бы за горизонт. А он ею дорожил, и он не предвидел, умирая знаменитым автором трагедий, поэм, трактатов, памфлетов, монографий, что очень скоро из восьмидесяти томов лишь один, самый легковесный, будут читать всерьез.
Но и семидесяти девяти томов сочинений (плюс пятьдесят томов писем) хватило, чтобы кое-что переменить. Читали мы или не читали "Задига", "Кандида", "Простодушного", "Историю доброго брамина" - в любом случае нас окружает реальность, которая выглядела бы по-другому, если бы лакеи шевалье де Рогана, избивая Вольтера палками, повредили ему головной мозг.
Не напиши Вольтер - под ста тридцатью семью псевдонимами - своих бесчисленных книг, - разве осмелились бы десятки других литераторов - а за ними тысячи читателей - усомниться в том, что христианская Церковь - ум, честь и совесть восемнадцатого века?
Официальную непререкаемую идеологию, дозволявшую над собою потешаться только собственным функционерам в узком кругу, Вольтер выставил на посмешище толпе, создав из общего хохота общественное мненье, - но с таким, однако, расчетом, чтобы власть имущие воображали, будто смеются первыми.
Безошибочный расчет! Интеллектуальное тщеславие начальников притупило в них инстинкт самосохранения. В конце концов Государству стало стыдно за Церковь - за кровавые массовые репрессии (так называемые драгонады) против гугенотов; за жестокие приговоры мнимым еретикам; за лицемерные проповеди развратных и алчных священнослужителей - но пуще всего за нелепость главных догматов: с каким блеском Вольтер противопоставил им здравый смысл и передовую
Государство отпустило руку Церкви - пошатнулось - выронило экономику - на ту беду лиса близехонько бежала - и через поколение Великая революция, о необходимости которой Вольтер, вступая на поприще, и не помышлял, совершилась...
Короли всех мастей, хоть и портили ему на первых порах игру, отнюдь не были противны этому безродному космополиту. Без отвращения целовал он руку то Людовику XV, то Фридриху II, и Екатерине II писал: целую ваши ноги, белые, как снега вашей страны. С монархией господин де Вольтер не враждовал - только с церковью Христа.
В наши дни трудно объяснить - хотя легко понять, - за что так неотступно ненавидел преуспевающий поэт и делец организацию, которая лично ему не чинила ни малейших препятствий. Но бесспорно, что это была сильнейшая - и целеобразующая, так сказать, - страсть его жизни. Утоляя этот пламень, Вольтер не брезговал ничем, вплоть до того, что осквернял суеверия толпы - ее же предрассудками: к примеру, честил католиков просто-напросто жидами.
"Да, жиды и идолопоклонники, если вам угодно знать. Разве ваш Бог не был рожден евреем? Разве он не был обрезан, как еврей? Разве, он не исполнял всех еврейских обрядов?.. Разве ваши крестины не еврейский обычай, заимствованный у восточных народов? Разве вы до сих пор не называете главный из ваших праздников еврейским словом "пасха"? Разве вы уже семнадцать с лишним веков не поете, в сопровождении дьявольской музыки, еврейских песен, которые вы приписываете еврейскому царьку - разбойнику, развратнику и человекоубийце?.."
Апостол терпимости, как видим, недурно знал свою публику. Именно поэтому от всего сердца порицал пропаганду атеизма. Он предугадывал последствия:
"Бедный и сильный атеист, уверенный в своей безнаказанности, будет глупцом, если не убьет вас, чтобы украсть ваши деньги. С этого момента все общественные связи будут порваны, тайные преступления заполонят землю, подобно стае саранчи, которая, будучи едва заметной поначалу, затем опустошает ваши поля. Чернь станет только разбойничьей ордой..."
Тем не менее нового Бога для бедных Вольтер так и не выдумал - и распространял религию, какую исповедовал сам: беснуясь при мысли о Спасителе, он все же, как человек просвещенный, не мог себе представить мироздание без Творца. Насмехаясь над Крестом, он верил как бы в вечный двигатель, вращающий ярмарочную карусель.
Эта гипотеза удовлетворительно истолковывала все факты - кроме зла и кроме страдания.
Погрешность, в общем, терпимая для наблюдателя бесстрастного - то есть умеющего исполнить совет сэра Фрэнсиса Бэкона Веруламского: не оставлять заложников Судьбе, - а Вольтер умел, и не дорожил ничем, за исключением здоровья и богатства (в частности, как замечает Пушкин, "он не имел самоуважения и не чувствовал необходимости в уважении других людей").
Но, почитая себя всех умнее, он был несчастлив, как все, и утешался только сознанием, что "не пожелал бы счастья, если бы ради него надо было стать дураком".
И он тосковал, особенно сильно в старости, по неверной хотя бы надежде на иллюзию, будто жизнь содержит какой-то смысл, пусть совершенно непостижимый.
В "Задиге" надежда эта высказана горячо, в "Кандиде" она совсем плоха, в "Простодушном" - умирает вместе с прекрасной Сент-Ив, и эта последняя повесть печальней Шекспировой - действительно, самая печальная на свете.