Устрицы под дождем
Шрифт:
– В дом, – сказала Оля, и женщина кивнула.
Оля доставала кастрюли из-под наваленной на них одежды и демонстрировала остатки завтрака бородатому журналисту.
Он причмокивал от удовольствия, прямо в камеру откусил помидор и довольно улыбнулся.
– Вот так, с картошечкой и помидорчиками голодают жители нашего города. Давайте их поддержим!
Оля ушла.
Она шла по улице, а барабан гулко отбивал ритм ее шагов.
Она думала, что к завтрашнему дню, когда снова захочется есть, она
Но она снова бежала.
А раз она снова бежала, значит, она бежала не от голода.
Она бежала, потому что только когда от всех бежишь, чувствуешь себя свободной.
А разве не о свободе она мечтала все эти годы?
В ее крошечной комнате с радио и душной щелью окна под потолком. Настолько маленькой, что даже комары не могли подумать, что это ее комната. И не залетали.
Она по-прежнему читала названия улиц, рассматривала прохожих.
Иногда доставала из кармана телефон. Ей хотелось, чтобы позвонил его хозяин, и она бы отдала его.
Телефон был холодный и пустой. Он молчал.
Огромный дом за решетчатым забором без адреса.
Оля рассматривала завитушки на фасаде, а молодой человек с этюдником на плече и в джинсах, заляпанных краской, рассматривал ее барабан.
– Хочешь пройти? – спросил он. Оля пожала плечами.
– У тебя студенческий?
Оля неуверенно качнула головой.
– Хочешь по моему пройти, только недолго, я все равно вот там, вон там еще буду, – он кивнул куда-то напротив, через дорогу, и протянул ей небольшую коричневую книжечку.
Оля посмотрела на молодого человека, на здание, неуверенно взяла книжечку, поправила барабан, пошла вперед.
Табличка на дверях сообщала о том, что этот музей был основан Иваном Цветаевым.
Сложный проход из дверей, черный пучок на голове женщины, дружелюбно взглянувшей на коричневую книжечку, огромные потолки, и она одна. Одна, но не одинока.
Одна, но не хочется кричать. Одна, но себя совсем не жалко. Одна потому, что больше никого нет в целом мире. Потому что этот мир – это ты сама.
Пожилая толстушка в старомодных туфлях заглянула в зал и сразу вышла.
А Оля стояла, не шевелясь.
А перед ней стоял Давид. Огромный, обнаженный, величественный. Застывший в камне и поглядывающий на нее не сверху, нет, а просто с потолка.
И она, такая маленькая, смотрела на него тоже не снизу вверх. А прямо, глаза в глаза. Просто немного задрав голову.
Он возвышался над ней, такой большой, но, удивительное чувство, Оля от этого не казалась себе незначительной. А просто трогательно маленькой. И так приятно было вновь почувствовать себя маленькой. Или – может быть – впервые?
Она стояла и наслаждалась. Не Давидом. Собой.
У него на шее была явственно видна толстая, изогнутая вена. Она делала его настоящим,
Она дотронулась до своей шеи, поискала пальцами подобную у себя. Не обнаружила. Посмотрела в глаза Давида с нескрываемым уважением. Это одно и то же, что любовь?
Дедушка говорил, что «любовь – это когда весь мир умещается в одном человеке. Но поверить в это может только ребенок».
Оля всматривалась в лицо Давида. Он ведь стоял совершенно голый. Она пыталась найти в его лице тень стыда или… какой-нибудь неловкости.
Его молодое лицо было безмятежным.
Смогла бы она стоять голой вот так же, с упоительным ощущением собственной правоты?
А что бы вообще она могла делать с этим ощущением? Вчера попробовала поголодать… Оказалось, вранье. Потому что голодать – это не естественно.
Надо не стесняться того, что естественно.
Любить?..
Она мысленно попрощалась с Давидом.
Медленно и гулко прошла по залу.
На квадратном постаменте застыла невысокая, в бесформенной длинной одежде фигура. С тонким лицом, которое могло принадлежать и мужчине, и женщине. И тому, кто чаще зол, и тому, кто чаще добр. Лицо казалось застывшим, но не потому, что оно было каменным.
Оля прочитала табличку: «Жан Барбе. Ангел».
Оля никогда раньше не видела ангелов и теперь удивилась тому, как он выглядел.
Ей всегда казалось, что ангел моложе, веселее и почему-то в коротких шортах.
Он чем-то должен был напоминать ее, восьмилетнюю.
Оля долго смотрела на ангела настоящего.
С ним ей было спокойно. И не потому, что он добрый. А потому, что он все про нее знал. Он указывал на нее пальцем, и Оля точно знала, что это не просто вперед вытянутая рука, а именно палец, указывающий на нее.
Он все про нее знал и все понимал.
И он так ее понимал, что все ее мысли и ее поступки стали казаться ей хорошими и правильными.
И Оля решила, что правильно – это не тогда, когда ты делаешь то, что от тебя ждут другие. Правильно – это когда ты понимаешь, почему это ты делаешь.
А ангел – это совсем не тот, кто делает добрые дела. Ангел – это тот, кому не стыдно рассказать про себя.
Она почти до самого вечера стояла перед его вытянутым пальцем и рассказывала про себя. Все-все-все.
16
Марусина процедура называлась «душ Шарко». Маруся стояла под острыми струйками воды, которые тысячами уколами входили в ее кожу, и их брызги образовывали струящийся каскад, отгораживающий ее тело от внешнего мира. Ее разум и ее сознание.