Уткоместь, или Моление о Еве
Шрифт:
— Тут только что был мальчик, — говорит Рая. — Очень хороший мальчик. Куда он ушел?
— Он придет, — отвечает муж.
Врачи говорят: не исключено, что память вернется в одночасье. Но будет ли это хорошо? Дело в том, что я не рассказала родным всего. Равно как и врачам. Моя история такая. Рая шла к писательнице за каким-то делом и наткнулась на нее, лежащую в лифте. Счастливый случай — мое случайное появление. Я тогда догоняла Раю, потому что мы должны были встретиться и сходить в магазин за экологически чистыми подушками. Чушь! Я даже не знаю таких. Но я придумываю подробности как бы правды.
И вот представьте ее осознание в одночасье для
Однажды на выходе из больницы меня перехватил какой-то военный. Он долго ничего не мог сказать, все оглядывался на беременную Катю. И я каким-то восемьдесят седьмым чувством уловила, что его почему-то успокаивает чужая беременность. Есть такой тип людей. Они душой припадают к беременному миру. Мол, не страшно, нечего бояться, если все продолжается…
— Как она? — тихо спросил он.
А! Вот ты кто! — поняла я. Лютый гнев охватил меня всю. И робкий взгляд военного в сторону Кати обернулся во мне жабой.
— Уже беременных переписываете? — почти закричала я. — Ваша армия когда-нибудь нажрется крови?
— Тетя Саша! — остановила меня Катя и сделала это вовремя: еще минута, и я бы его ударила, ибо в нем сейчас заключалось первозло мира. Собирание денег для спасения неузнаваемых сыновей, готовность матери идти в этом до конца. И вот он, конец. Она сидит там, у окошка с решеткой, красавица-чудовище. А он, жеребец, видите ли, интересуется: как, мол, и что… Катя рассыпала мое зло. Благодаря ей, хотя она просто была рядом, я увидела человека с измученным лицом, не вепря, не жеребца, не идолища поганого. Человек был несчастен. У счастливых нет органа, вырабатывающего муку сердца. Нет фермента муки. Способность виноватиться, а значит, сопереживать — уже поход в люди. И я еще не среди них. Я топчусь, стараясь выйти из слов и мыслей, которыми себя опутала.
— Как — как? — отвечаю я на вопрос, заданный мне сто лет назад. — Скверно.
— Но немножечко и лучше, — мягко объясняет Катя. — Нет, правда. Есть положительная динамика.
— Господи, помоги ей! — бормочет служивый. Потом он лезет в карман и достает деньги. У него дрожат руки, когда он бросает их мне в полиэтиленовый пакет с портретом Киркорова, который глубокой глоткой обещает нам всем нечто по имени «шико дам». Хотелось бы знать: съедобное это или несъедобное?
— Ей они сейчас нужнее, — говорит человек. — Лекарства теперь дорогие. А мальчиков я уже прикрыл. Даже не сомневайтесь… Скажите ей об этом. И еще… что я…
Он плачет, этот военком, и я даю ему чистый носовой платок. Но он достает свой, белее белого, он тихонечко хрюкает в него, а когда он подымает глаза, я вижу, что они у него синее синего…
— Почему мы не сразу делаемся людьми? — спрашиваю я.
— Хотелось бы знать, — отвечает военком и обращается к Кате: — У вас уже скоро?
— Успеть бы доехать, — смеется Катя.
— Берегите себя, — бормочет военком. Ну прямо ангелы поют в районе психиатрички. И отнюдь не злыми голосами.
— Кто он? — спрашивает меня Катя.
— Кто-кто, дед Пихто, — отвечаю я.
— И мама молчит, как партизан, — говорит Катя, но я не лезу. Давно знаю: если
— Все не так, — говорю я. — Самое сладкое то, что скрывают и прячут. Хочется в это носом, носом… И рыть, рыть…
— Ваше поколение, — смеется Катя. — А все не так. Знание тут. — Катя подняла ладошку и как бы сдунула с нее перышко. — Знание всегда рядом, оно никогда с тобой не играет в прятки и тем более не побуждает делать лишнюю работу. Типа рыть. Надо слушать и слышать… Надо дышать в пандан ветру. Все уже было, и будет то же… Оглянись во вчера — увидишь завтра.
— Это чья философия — бедуинов или бабуинов? Или кто там бьет в колотушку?
— Не придуряйтесь дурой, тетя Саша. Ваше поколение гибнет оттого, что вы назло всем слепы и глухи. Вас жалко до спазм. Я боюсь за близнецов. Они остаются с двумя безумными поколениями — отцов и дедов. Одни будут сажать их на коней, другие будут с них стягивать… Разорвете мальчишек. Тетя Рая совершила побег. Не дай бог, конечно, но в своей темноте она определенно зрячее вас.
— Ты вот это все говоришь, а я думаю об Алеше. Вдруг он не такой, как ты? Он, хочется думать, не считает нас монстрами.
— А я разве считаю? Я вас люблю всех. Но вы тяжелобольные. Гораздо тяжелее тети Раи. Вы сумасшедшие с правом голоса и созидания.
— Как бы ты с нами поступила, с такими?
— Отдала бы вас животным на воспитание. Пусть бы вас облизали собаки, отогрели кошки. Птички попели бы вам песни. Муравьи научили работать, а трава — слушать. Люди так далеко ушли от зверей в своем блуде и зле, что мое предложение антигуманно для них. Есть фауна и флора. Божественное совершенство. И мы. Враги всего и всех. Нет, не надо вас к животным. Вымирайте, как считаете нужным, по вашим заветам, из которых ни один не направлен на сосуществование ни с подобными себе, ни с инакоживущими.
— Ты не боишься рожать с такими мыслями? Ты же носишь обычное дитя!
— Конечно, боюсь. Но где-то там живут иначе. Я хочу притулиться к иным и притулить свое дитя.
— А какое место возле тебя у Алеши?
— Я на него обопрусь. Честно… Я боюсь одиночества.
Мы расходимся в разные стороны, помахав рукой. Похожие в толпе на всех других. Но я давно знаю: это кажимость. Нет и не может быть похожести. Похожесть — горестный примитив, за который мы цепляемся, как за родство, от которого надо бечь, как бегу я сейчас в метро, оставив Катю у трамвая. В мире нет простого. А человек — самая сложная система, которой и овладевать надо сложным инструментом.
Примитивизм радостно обозвался «концом света», освобождая нас от ответственности за далеких себя. Мы же будем жить и после конца. Как жили. После чумы жили, после войны, после Чернобыля. Мы будем теми, кто от лени, бездарности, подлости ждет конца как спасения от решений и поступков, а он возьми и не приди. И мы остаемся теми же, но еще и обиженными, что приходится жить. Я тоже хочу притулиться для утешения. Любая гора сгодится. Любая старше и многое видела. «Помоги мне, гора», — скажу я ей, но знаю, что только играю в эти мысленные игры, а на самом деле цепью прикована к той жизни, которая и дурна, и некрасива, но во всем своем уродстве она мне дорога, и я люблю в ней все: мужа, сына, чужое дитя, которое будут клонить к иному, несчастье Раи, ее двуликость, люблю этого виноватого ни в чем военного, бросившего мне в пакет деньги, я даже Киркорова люблю за простоту и хитрованство, за крупность и мелкость… Ну что поделать, если это все мое! И я не хочу ему конца.