Утоление жажды
Шрифт:
— Возможно, я не претендую… — пробормотал я, совершенно подавленный.
— Словом, ваша живопись здесь некстати. А полезная часть очерка потонула в ненужном описательстве. Сократить до семидесяти строк.
И он вновь, как дуло миномета, наставил на меня свое черное блестящее темя. Я кивнул и вышел.
В конце дня в комнату, где я сижу, заходит Саша и жестом вызывает меня в коридор.
— Наплюй, ерунда. Ну сократишь, эка штука! Ведь не шедевр же ты сочинил, верно?
— Безусловно.
— На той неделе дадут, не волнуйся. А гонорар все равно раньше двадцать третьего не получишь.
Мне кажется, он чуть-чуть, самую
— Да я, собственно, не волнуюсь.
— Послушай, приехала моя благоверная, она тебя хочет видеть. Приходи в субботу ко мне. Я не хотел говорить при Витьке, потому что Лера его не ахти. Верней, не его, а его половину, а одного Витьку приглашать неудобно.
Витька — Виктор Алексеевич Критский, литсотрудник отдела литературы и искусств, — сидит со мной в одной комнате. Он один из постоянных партнеров Саши по преферансу, хороший его приятель. Но — «Лера его не ахти».
Саша берет меня под руку и, слегка притянув к себе, говорит вполголоса:
— О моих приключениях в гостинице ты, разумеется…
— Ну, разумеется! Немедленно расскажу!
Он, подмигивая, наподдает мне кулаком под ребра. Ему нравится вспоминать о своих приключениях в гостинице. Он и сейчас заговорил об этом только затем, чтобы мне напомнить о них.
Когда я возвращаюсь в комнату, Виктор Критский сразу спрашивает:
— Замышляете сабантуйчик?
— Да не то чтобы…
— Приехала мадам?
— Ага.
Мне неловко, как будто я виноват в том, что Лера Виктора «не ахти». А Виктор, кстати, неплохой малый, начитанный, собиратель книг. У него порядочная семья: детей трое или четверо, старуха мать, жена, и он — единственный работник. Его называют «литературный комбайн». С одинаковой легкостью и быстротой Виктор пишет передовые, фельетоны, очерки на морально-воспитательные темы и новогодние сказки.
Он понял мою неловкость и Сашкину хитрость, но вовсе не обижен.
— Ну да, — говорит он, — у мадам день рождения. Где-то в августе. Интересного будет мало, я вам гарантирую.
В субботу поздним вечером я подхожу к дому Саши. На тротуаре под окнами сидят на стульях какие-то люди — я не вижу в темноте лиц, но слышу женские голоса, — и тут же, на асфальте, бегают и возятся малыши. Все наслаждаются парной теплотой вечера: она кажется прохладой после того, что было днем. Саша живет на втором этаже. Окно его комнаты распахнуто, как и все окна в доме, и свет, падающий оттуда, озаряет сердцевину большой акации с пыльной, бесцветной листвой. Из Сашиного окна несется музыка патефона. Что-то латиноамериканское. Вся улица слушает Сашину музыку.
Я иду через двор. Смутно различаю в темноте стоящую посреди двора кровать, на которой кто-то спит.
На лестничной площадке второго этажа стоят двое и курят. Один из них Атанияз, другого я не знаю.
— Знакомьтесь, — говорит Атанияз, — Михаил Иванович Аннаев. Это Петр Корышев, журналист.
— Слышал о вас от Саши, — говорит грузный туркмен в белой украинской рубашке и слегка протягивает мне свою ладонь, держа ее возле живота.
Я пожимаю эту полную достоинства ладонь и вспоминаю, что тоже слышал фамилию Аннаев. Но где? От кого? Вот что: ее называл Денис. Такая фамилия была у того человека, за которого вышла замуж жена Дениса, когда она устала ждать. Но это, может быть, и не тот Аннаев. У туркмен много одинаковых
— Вы не директор? — спрашиваю я.
— Да, — говорит Аннаев. — Директор школы механизации.
— Михаил Иванович — муж Лериной сестры, Зинаиды Николаевны, — говорит Атанияз.
Ну вот. Конечно. Судя по спокойному, благополучному лицу директора, в его жизни не случилось никаких непредвиденных событий. Значит, Денис до сих пор в тени. Неделю назад я встретил его в ресторане на вокзале. Гамбургский костюм выглядел так, будто его вытащили из туго набитого мешка, и сам Денис был небрит, бледен, казался истощенным жарой или какой-то болезнью. К тому же он был сильно пьян. Он говорил, что хочет заняться фотографией.
Аннаев протягивает мне серебряный портсигар и с щелчком раскрывает его в ладони.
— Спасибо, — говорю я. — Надо, пожалуй, зайти в дом, поздороваться.
— Тоже правильно! А то в ногах правды нет! — говорит Аннаев, улыбаясь.
В прихожей пахнет жареным бараньим мясом и луком, кипящим в масле. Меня встречает Саша. Он по-домашнему, в рубашке без галстука, в тапочках. Берет меня за руку и вводит в комнату, и я вижу Леру, — она большая, темнолицая, с темными, голыми до плеч руками. Совсем не такая, как была восемь лет назад. В ней что-то броское и грубоватое: на фоне темного, мулатского лица — светлые пшеничные волосы и бледный от бледно-розовой помады рот.
— Петька, ты такой же! — Она смеется черными блестящими глазами. — Как сохранился-то!
— Стараюсь. Ты тоже прекрасно выглядишь.
— Я? Ну, что ты! Я растолстела. А помнишь, какая я была стройненькая? Помнишь, Петька?
— Ну конечно.
— Я была совсем худышка, правда?
— Правда, правда, — говорит Саша. — Он же сказал тебе.
— А ты бери пример со своего друга. Посмотри на свой живот. Зубы не можешь вставить…
— У меня зато другие достоинства… — Саша обнимает Леру за плечи и тянется губами к ее щеке. Она слегка отталкивает его.
— Ах, знаешь… Петя, ну как ты жил эти годы? Я помню, ты ушел на заочное.
— Ничего. Разнообразно.
— Тебе пришлось уехать из Москвы, да? — Она глядит на меня пристально, без улыбки.
— Да. Потому что мама жила в области, и я поехал к ней.
— Петька, а помнишь? — Саша дергает меня сзади за рубашку. — Помнишь, как я выступал на том собрании? Его хотели исключить, но я выступил и переломил все собрание.
Мы входим в комнату, и я здороваюсь с отцом Леры, Николаем Евстафьевичем, с какими-то пожилыми женщинами, которые суют мне сухие ладони и невнятно произносят свои фамилии. Две из этих женщин оказываются Лериными тетками, а третья — их знакомая. У них платья с большими вырезами и веера, которыми они непрерывно обмахиваются. Они разглядывают меня с молчаливым любопытством. Одна из теток говорит, что жила в Москве в тридцать восьмом году и тогда было очень дождливое лето. Она все время покупала на базаре грибы. Николай Евстафьевич, старик с клокочущим, астматическим голосом, спрашивает, не бывал ли я в здешнем музее. Он железнодорожный инженер, сейчас вышел на пенсию и чрезвычайно увлекся живописью. Он и сам пишет маслом. Слабо, конечно, ничего особенного, потому что нигде не учился и начал это дело на склоне лет и с лечебной целью, чтоб успокоить нервы. Но уже выставлялся на двух выставках самодеятельных художников. Одна такая выставка сейчас открыта в музее.