Утро вечера мудренее
Шрифт:
— Ребята, бинта…
Кто-то бросился к нему из канавы, а меня в этот миг будто встряхнуло что-то. Сознание враз озарила догадка-надежда, и я даже содрогнулся от мысли, что могу опоздать. Вскочив на полотно дороги, я крикнул взводу: «За мной, бегом!» — и ошалело побежал навстречу визгу, треску и тивканию огня. Он теперь не пугал меня, самое страшное — хутор и дорога —
6
Но вот я не погиб, а только ранен и довольно легко — в руку. То, что происходило затем на склоне пригорка с НП, заняло каких-нибудь десять минут и видится теперь мне до мелочей четко и явственно. Оказывается, немцы обходили мой взвод, чтобы ударить нам с тыла, да напоролись в ночи на полковой НП. К счастью, мы были рядом и прибежали на выручку вовремя. Автоматчики ворвались в траншею, когда в ней уже были немцы, в ход пошли гранаты, лопаты, ножи. Восемнадцать немецких трудов осталось на этом бугре. Но перепало и нам.
Когда все было кончено, в траншее на меня наскочил начштаба, он пожал мою здоровую руку и сразу же записал имя-отчество — для наградного листа. Сначала мне показалось, что он шутит, но капитан спросил еще и фамилию того младшего сержанта, отделение которого подбежало к пригорку первым и тем на минуту отвлекло немцев.
— Гринюк была его фамилия, — сказал я.
— Что — тоже?
— Тоже.
Капитан нахмурился, и его химический карандаш твердо хрустнул на полевой сумке. Начштаба выругался.
Теперь я сам не понимаю себя — что-то во мне произошло противоречивое и загадочное. Где-то в глубине души я рад, почти счастлив и в то же время от нестерпимой обиды мне хочется плакать. Я едва сдерживаю свое нетерпение и не нахожу места в этом селе. Я ушел со двора комендантского взвода, где на окровавленной соломе лежат под брезентом Гринюк, Дудченко, Усольцев и Бабкин. Стараюсь не подходить близко к хате с раскиданной взрывом крышей, где застыл на скамье такой отчужденный теперь от всего майор Воронин. Не хочется мне идти и в санитарную роту. Сейчас там завозно, накурено, раненые ждут завтрака, машин из медсанбата, а через сени напротив умирает с разорванным животом Маханьков. Говорят, везти его в медсанбат уже нет смысла.
Будь оно все проклято!
К майору у меня, несмотря ни на что, только тихая жалость. К его гибели я непричастен, мы честно старались выручить его на НП, но я все думаю: лучше бы он жил. Авось не расстрелял бы, как ночью грозился. И тут самое скверное в том, что уж никогда и не узнаешь, действительно ли он намеревался исполнить свою угрозу или только хотел попугать. Это уже навсегда останется для меня загадкой.
Машины, судя по всему, будут не скоро. В небе над селом висит невысокое солнце, за лесом, наверное, все на тех же высотах гремит бой. Неизвестно, как сегодня повезет батальонам…
Я медленно бреду по улице и подхожу к школе. На небольшой площадке под окнами четверо моих уцелевших автоматчиков роют могилу. Одну, общую. Сначала командира полка хотели хоронить отдельно, но комиссар сказал: не стоит копать. Да и некому. Всего здоровых у меня осталось семеро — троих отдали на пополнение роты связи, четверо закопают убитых и пойдут в стрелковый батальон капитана Паршина.
По рыхлой осыпающейся земле я взбираюсь на верх глинистой горки и молча гляжу вниз. Ребята, застегнув через плечо поясные ремни, работают в одних гимнастерках. Все молчат, слышно только, как стучат, скрежещут лопаты да устало, рывками дышат бойцы. Из ямы, то и дело осыпая мои сапоги, вылетают сырые комья земли. И я не сторонюсь их — я чувствую к этой могиле какую-то неизъяснимую свою причастность. Наверное, потому, что среди тех, кто скоро ляжет сюда, очень даже возможно, мог бы лежать и я. Судьбе или случаю угодно было распорядиться иначе, и все же какая-то частица моего я будет вечно пребывать тут — с Гринюком, Дудченко, Усольцевым, Бабкиным. И с майором Ворониным тоже.
1967 г.