Шрифт:
Роберт Силверберг
"Увидеть невидимку"
И меня признали виновным, приговорили к невидимости на двенадцать месяцев, начиная с одиннадцатого мая года Благодарения, и отвели в темную комнату в подвале суда, где мне, перед тем как выпустить, должны были поставить клеймо на лоб. Операцией занимались два государственных наемника. Один швырнул меня на стул, другой занес надо мной клеймо. - Это совершенно безболезненно, - заверил громила с квадратной челюстью и отпечатал клеймо на моем лбу. Меня пронзил ледяной холод, и на этом все кончилось. - Что теперь?
– спросил я. Но мне не ответили; они отвернулись от меня и молча вышли из комнаты. Я мог уйти или остаться здесь и сгнить заживо - как захочу. Никто не заговорит со мной, не взглянет на меня второй раз, увидев знак на лбу. Я был невидим. Следует сразу оговориться: моя невидимость сугубо метафорична. Я по-прежнему обладал телесной оболочкой. Люди ~могли~ видеть меня - но не имели ~права~. Абсурдное наказание, скажете вы? Возможно. Но и преступление было абсурдным: холодность, нежелание отвести душу перед ближним. Я был четырехкратным нарушителем, что каралось годичным наказанием. В должное время прозвучала под присягой жалоба, состоялся суд, наложено клеймо. И я стал невидим. Я вышел наружу, в мир тепла. Только что прошел полуденный дождь. Улицы подсыхали, воздух был напоен запахом свежей зелени. Мужчины и женщины спешили по своим делам. Я шел среди них, но меня никто не замечал. Наказание за разговор с невидимкой - невидимость на срок от месяца до года и более, в зависимости от тяжести нарушения. Интересно, все ли так строго придерживаются закона? Я ступил в шахту лифта и вознесся в ближайший из Висячих садов. То был Одиннадцатый, сад кактусов; их причудливые формы как нельзя лучше соответствовали моему настроению. Я вышел на площадку, приблизился к кассе, намереваясь купить входной жетон, и предстал перед розовощекой, пустоглазой женщиной. Я выложил перед
На третьей неделе я заболел. Недомогание началось с лихорадки, затем появились резь в животе, тошнота и другие угрожающие симптомы. К полуночи мне стало казаться, что смерть близка. Колики были невыносимы; еле дотащившись до ванной, я заметил в зеркале свое отражение - перекосившееся от боли, позеленевшее, покрытое капельками пота лицо. На бледном лбу маяком пылало клеймо невидимости. Долгое время я лежал на кафельном полу, безвольно впитывая в себя его холод, прежде чем в голову мне пришла страшная мысль: что, если это аппендицит?! Воспалившийся, готовый прорваться аппендикс? Ясно одно: необходим врач. Телефон был покрыт пылью. Никто не удосужился его отключить, но после приговора я никому не звонил и никто не смел звонить мне. Умышленный звонок невидимке карается невидимостью. Друзья - во всяком случае, те, кто считался моими друзьями, - остались в прошлом. Я схватил трубку, лихорадочно тыкая пальцем в кнопки. Зажегся экран, послышался голос справочного робота. - С кем желаете беседовать, сэр? - С врачом, - едва вымолвил я. - Ясно, сэр. Вкрадчивые, ничего не значащие слова. Роботу не грозила невидимость, поэтому он мог разговаривать со мной. Вновь зажегся экран и раздался заботливый голос врача: - Что вас беспокоит? - Боль в животе. Возможно, аппендицит. - Мы пришлем человека через... Врач осекся. Промах с моей стороны: не надо было показывать ему свое сведенное судорогой лицо. Его глаза остановились на клейме, и экран потемнел с такой быстротой, словно я протянул врачу для поцелуя прокаженную руку. - Доктор...
– простонал я, но экран был пуст. Я в отчаянии закрыл лицо руками. Это уже чересчур. А как же клятва Гиппократа? Неужели врач не придет на помощь страждущему? Но Гиппократ ничего не знал о невидимках, тогда как в нашем обществе врачу запрещено оказывать помощь человеку с клеймом невидимости. Для общества в целом меня попросту не существовало. Врач не может поставить диагноз и лечить несуществующего человека. Я был предоставлен сам себе. Это одна из наименее привлекательных сторон невидимости. Вы можете беспрепятственно войти в женское отделение бани, если пожелаете, но и корчиться от боли вы будете равно беспрепятственно. Одно вытекает из другого. И если у вас случится прободение аппендикса, - что ж, это послужит предостережением другим, которые могут пойти вашим преступным путем. К счастью, со мной этого не произошло. Я выжил, хотя мне было очень худо. Человек может выдержать год без общения с себе подобными. Может ездить в автоматических такси и питаться в кафе-автоматах. Но автоматических врачей нет. Впервые в жизни я почувствовал себя изгоем. К заболевшему заключенному в тюрьме приходит врач. Мое же преступление недостаточно серьезно, за него не полагается тюрьма, и ни один врач не станет облегчать мои страдания. Это несправедливо! Я проклинал тех, кто придумал такую изощренную кару. Изо дня в день я встречал рассвет в таком же одиночестве, как Робинзон Крузо на своем необитаемом острове. И это в городе, где жило двенадцать миллионов душ!
Как описать частые смены настроения и непостоянство поведения за те месяцы? Бывали периоды, когда невидимость казалась мне величайшей радостью, утехой, бесценным сокровищем. В такие сумасшедшие моменты я упивался свободой от всех и всяческих правил, опутывающих обыкновенного человека. Я крал. Я входил в магазин и брал, что хотел, а трусливые торговцы не смели помешать мне или позвать на помощь. Знай я, что государство возмещает подобные убытки, воровство приносило бы мне меньше удовольствия. Но я об этом не знал и продолжал воровать. Я подсматривал. Я входил в гостиницы и шел по коридору, открывая наугад двери. Некоторые комнаты были пусты. В некоторых были люди. Богоподобный, я наблюдал за всем, что происходило вокруг. Дух мой ожесточился. Пренебрежение обществом - преступление, за которое меня покарали невидимостью, - достигло небывалых размеров. Я стоял на пустынных улицах под дождем и поливал бранью блестящие лики вознесшихся к небу зданий. - Кому вы нужны?
– ревел я.
– Не мне! Ну кому вы нужны?! Я смеялся, издевался, бранился. Это был некий вид безумия, вызванный, полагаю, одиночеством. Я врывался в театры, где, развалясь в креслах, сидели любители развлечений, пригвожденные к месту мельтешащими трехмерными образами, и принимался выделывать дурацкие антраша в проходах. Никто не шикал на меня, никто не ворчал. Светящееся клеймо на моем лбу помогало им держать свое недовольство при себе. То были безумные моменты, славные моменты, великие моменты, когда я исполином шествовал среди праха земного и каждая моя пора источала презрение. Да, сумасшедшие моменты, признаю открыто. От человека, который несколько месяцев поневоле ходит невидимым, трудно ждать душевного равновесия. Впрочем, правильно ли было называть такие моменты безумными? Скорее я испытывал состояние глубокой депрессии. Маятник несся головокружительно. Дни, когда я чувствовал лишь презрение ко всем идиотам, которых видел вокруг, сменялись днями невыносимой
– Здесь нас никто не увидит. Мы можем поговорить. Мое имя... Он круто повернулся, охваченный неописуемым ужасом. Его лицо побелело. Какую-то секунду он не сводил с меня глаз, затем рванулся вперед. Я загородил ему путь. - Погодите. Не бойтесь. Пожалуйста... Он попытался вырваться, но я опустил руку ему на плечо, и он судорожно дернулся, стряхивая ее. - Хоть слово...
– взмолился я. Ни слова. Ни даже глухого "Оставьте меня в покое!" Он обогнул меня, побежал по пустой улице, и вскоре топот его ног затих за углом. Я смотрел ему вслед и чувствовал, как нарастает внутри меня всепоглощающее одиночество. Потом пришел страх. Он не нарушил закон, а я... я увидел его. Следовательно, я подлежал наказанию, возможно, продлению срока невидимости. По счастью, вблизи не было ни одного робота-ищейки. Повернувшись, я зашагал вниз по улице, стараясь успокоиться. Постепенно я сумел взять себя в руки. И тут понял, что совершил непростительный поступок. Меня обеспокоила глупость собственной выходки и, еще более, ее сентиментальность. Так панически потянуться к другому Невидимому, открыто признать свое одиночество, свою нужду - нет! Это означало победу общества. С этим я смириться не мог. Случайно я вновь оказался около сада кактусов. Я поднялся наверх, схватил жетон и вошел внутрь. Некоторое время я внимательно смотрел по сторонам, прежде чем мой взгляд остановился на гигантском, восьми футов высотой, уродливо изогнутом кактусе, настоящем колючем чудовище. Я вырвал его из горшка и принялся ломать и рвать на части; тысячи игл впились в мои руки. Прохожие делали вид, будто ничего не замечают. Скривившись от боли, с кровоточащими ладонями, я спустился вниз, снова одетый в маску неприступности, за которой скрывалось одиночество. Так прошел восьмой месяц, девятый, десятый... Весна сменилась мягким летом, лето перешло в ясную осень, осень уступила место зиме с регулярными снегопадами, до сих пор разрешенными из соображений эстетики. Но вот и зима кончилась. На деревьях в парках появились зеленые почки. Синоптики устраивали дождь трижды в день. Срок моего наказания близился к концу. В последние месяцы невидимости я жил словно в оцепенении. Тянулись дни, похожие друг на друга. Однообразие существования привело к тому, что мой истощенный мозг отказывался переваривать прочитанное. Читал я судорожно, но неразборчиво, брал все, что попадалось под руку: сегодня труды Аристотеля, завтра библию, еще через день - учебник механики... Но стоило мне перевернуть страницу, как содержание предыдущей бесследно ускользало из памяти. Признаться, я перестал следить за ходом времени. В день окончания срока я находился у себя в комнате, лениво листая книгу, когда в дверь позвонили. Мне не звонили ровно год. Я почти забыл, что это такое - звонок. Тем не менее я открыл дверь. Передо мной стояли представители закона. Не говоря ни слова, они сломали печать, крепящую знак невидимости к моему лбу. Эмблема упала и разбилась. - Приветствуем тебя, гражданин, - сказали они мне. Я медленно кивнул. - Да. И я приветствую вас. - Сегодня одиннадцатое мая 2105 года. Твой срок кончился. Ты отдал долг и возвращен обществу. - Спасибо. Да. - Пойдем, выпьем с нами. - Я бы предпочел воздержаться. - Это традиция. Пойдем. И я отправился с ними. Мой лоб казался мне странно оголенным; в зеркале на месте эмблемы виднелось бледное пятно. Меня отвели в близлежащий бар и угостили эрзац-виски, плохо очищенным, крепким. Бармен дружески мне ухмыльнулся, а сосед за стойкой хлопнул меня по плечу и поинтересовался на кого я собираюсь ставить в завтрашних реактивных гонках. Я ответил, что не имею ни малейшего понятия. - В самом деле? Я за Келсо. Четыре против одного, но у него мощнейший спурт. - К сожалению, я не разбираюсь. - Его какое-то время здесь не было, - негромко сказал государственный служащий. Эвфемизм был недвусмыслен. Мой сосед кинул взгляд на бледное пятно на моем лбу и тоже предложил выпить. Я согласился, хотя успел почувствовать действие первой порции. Итак, я перестал быть изгоем. Меня видели. Однако я не посмел отказаться - это могут истолковать как проявление холодности. Пять проявлений недружелюбия грозили пятью годами невидимости. Я приучил себя к смирению.
Возвращение к прежней жизни вызвало множество неловких ситуаций. Встречи со старыми друзьями возобновление былых знакомств... Я находился в изгнании год, хотя и не сменил места жительства и возвращение далось мне не легко. Естественно, никто не упоминал о невидимости. К ней относились как к несчастью, о котором лучше не вспоминать. В глубине души я называл это ханжеством, но делал вид, что так и должно быть. Безусловно, все старались пощадить мои чувства. Разве говорят тяжелобольному, что он долго не протянет? И разве говорят человеку, престарелого отца которого ждет эвтаназия: "Что ж, все равно он вот-вот преставится"? Нет. Конечно, нет. Так в нашем совместно разделяемом опыте образовалась эта дыра, эта пустота, этот провал. Мне трудно было поддерживать беседу с друзьями, особенно если учесть, что я выпал из курса современных событий; мне трудно было приспособиться. Трудно. Но я не отчаивался, ибо более не был тем равнодушным и надменным человеком, каким был до наказания. Самая жестокая из школ научила меня смирению. Теперь я то и дело замечал на улицах невидимок; встреч с ними нельзя было избежать. Но, наученный горьким опытом, я быстро отводил взгляд в сторону, словно наткнувшись на некое мерзкое, источавшее гной чудовище из потустороннего мира. Однако истинный смысл моего наказания дошел до меня на четвертый месяц нормальной жизни. Я находился неподалеку от Городской Башни, возвращаясь домой со своей старой работы в архиве муниципалитета, как вдруг кто-то из толпы схватил меня за руку. - Пожалуйста, - раздался негромкий голос.
– Подождите минуту. Не бойтесь. Я поднял удивленный взгляд - обычно в нашем городе незнакомые не обращаются друг к другу. И увидел пылающую эмблему невидимости. Тут я узнал его - стройного юношу, к которому я подошел более полугода назад на пустынной улице. У него был изможденный вид, глаза приобрели безумный блеск, в каштановых волосах появилась седина. Тогда, вероятно, его срок только начинался. Сейчас он, должно быть, отбывал последние недели. Он сжал мою руку. Я задрожал. На сей раз мы с ним находились не на пустынной улице. Это была самая оживленная площадь города. Я вырвался из его цепких рук и сделал шаг назад. - Не уходите!
– закричал он.
– Неужели вы не сжалитесь надо мной? Ведь вы сами были на моем месте! Я сделал еще один нерешительный шаг - и вспомнил, как сам взывал к нему, как молил не отвергать меня. Вспомнил собственное страшное одиночество. Еще один шаг назад. - Трус!
– выкрикнул он.
– Заговори со мной! Заговори со мной, трус! Это оказалось выше моих сил. Я более не мог оставаться равнодушным. Слезы неожиданно брызнули у меня из глаз, и я повернулся к нему, протягивая руку к его тонкому запястью. Прикосновение словно пронзило его током. Мгновением позже я сжимал несчастного в объятьях, стараясь успокоить, облегчить его страдания. Вокруг нас сомкнулись роботы-ищейки. Его оттащили. Меня взяли под стражу и снова будут судить: на сей раз не за холодность - за отзывчивость. Возможно, они найдут смягчающие обстоятельства и освободят меня. Возможно, нет. Все равно. Если меня приговорят, я с гордостью понесу свою невидимость.