Узел смерти
Шрифт:
Белкин разволновался, румянец ярче проступил на его худом, даже изможденном лице. Краснел он некрасиво – пятнами, и то и дело облизывал сухие растрескавшиеся губы.
Миша попытался его успокоить:
– Послушайте, вы же сами сказали, что у людей жизнь под откос шла. Отсюда и самоубийства. Так всегда и бывает: когда что-то идет не так, это и есть причина…
– А женщина? – перебил Белкин. – Почему она всегда появляется?
– Где? Рядом с самоубийцей?
– Да! То есть не совсем. Не в момент смерти, а до того! Как только она появляется, жизнь переворачивается с ног на голову,
– Шерше ля фам, – пожал плечами Михаил. – Во всех неприятностях всегда замешана женщина. Что тут удивительного? Это как раз подтверждает мои слова.
– А смерти все какие! Это же уму непостижимо! Вот скажите, что люди делают, когда хотят себя убить?
– Вешаются, стреляются, таблетки глотают. Некоторые с крыши прыгают.
– Именно! А тут… Дикие смерти, мучительные. Все данные здесь, в папке! Один себе ножницами горло перерезал. Второй голову о стену расколол – бился, бился, как будто хотел пробиться куда-то. Третий отвертку в горло воткнул и кровью истек, умирал несколько часов. Разве это нормально?
– В самоубийстве вообще ничего нормального нет. Если, конечно, ты не японец, – заметил Миша.
– Да, но ведь они как будто не просто умереть хотели, а как можно больше страданий перед смертью испытать!
– Согласен, нетипично. Но, с другой стороны, каждый самоубийца сам решает, как ему уйти из жизни. Может, кто-то подсознательно хочет себя наказать.
Белкин как-то потух. Даже пятна румянца выцвели.
– Вы отбиваете мои подачи точными ударами – не подкопаешься. Все правильно, я так и знал, что не смогу вас убедить. Не умею я вот этого… – он помахал руками перед лицом, – говорить убедительно, мысли чтобы по полочкам. Вечно горячусь, глупости разные… – Он прервал себя, по-собачьи мотнул головой и встал. – Только это правда, и продолжается долго, и будет, стало быть, продолжаться.
Не глядя на Михаила, потеряв к нему всякий интерес, Белкин пошел к двери. Мише, который дождаться не мог, когда же он это сделает, почему-то стало неудобно, как будто он обидел этого ненормального.
– Послушайте, Анатолий Петрович! – окликнул он посетителя, хотя и не знал, что сказать.
Белкин был уже у двери. Услышав свое имя, он обернулся и сказал:
– Копосов Клим Константинович. Октябрьская, сорок. Квартира двадцать три. Две недели назад умер. Скоро следующий. А потом еще один. – Белкин криво улыбнулся – улыбка словно съехала набок, к уху. – Я вас предупредил. Теперь смерти будут не только на моей совести.
Проговорив это, он вышел – так же бочком, как и вошел, и аккуратно притворил за собой дверь.
То, что Белкин забыл (или намеренно оставил?) у него на столе свою папку с секретами, Миша заметил только на следующий день.
Глава третья
Жизнь
Прошлой ночью он не спал ни минуты. Стены и между квартирами в их доме тонюсенькие: слышно, как сосед кашляет и ворочается на скрипучем диване, а уж между его и Тасиной комнатами стенки и вовсе, можно сказать, нет.
У них ведь «двушка», и мать, когда дети подросли, пригласила рабочих, чтобы те разделили одну из комнат перегородкой на две части. Окно осталось в Тасиной половине, а у Чака – малюсенькая клетушка, куда помещаются только кровать, узкий письменный стол и навесные полки.
Но это ничего, он привык. А вот к тому, что за хлипкой перегородкой обитает сумасшедшая, у которой невесть что на уме, привыкнуть было невозможно.
Каждую ночь Чак слышал, как Тася меряет комнату шагами: развернуться особо негде, принадлежащее ей пространство немногим больше, чем у него самого, и она постоянно натыкается то на кровать, то на шкаф, то на стол. Ударяется с силой, но это ее, по-видимому, не беспокоит, поскольку она разворачивается и шагает дальше.
Ходит без устали, часами, а потом принимается бормотать. Говорит что-то быстро-быстро, слов не разобрать. Поначалу Чак пытался понять, что она говорит, но быстро отказался от этой затеи.
Голос Таси был неровным: то понижался до баса, то становился скрипучим, почти старческим, то бряцал и звенел высокими нотами. Чак слушал, и ему казалось, что говорит не его сестра, а кто-то другой, незнакомый. Однако больше никого в соседней комнате не было.
Но самым ужасным было даже не еженощное хождение и бормотание, а смех. Время от времени сестра принималась хохотать. Сначала тихонечко, приглушенно – это было больше похоже на злорадное хихиканье, словно она сделала какую-то пакость, что-то подстроила, и теперь потирает ручки, злобно предвкушая чью-то реакцию.
Постепенно смех разгорался, как костер, становился громким, утробным, низким – прежде Тася никогда так не смеялась. От этого смеха кожа на всем теле покрывалась пупырышками, каждый волосок поднимался, а в желудке было холодно, как будто Чак проглотил кусок льда из морозилки.
Тася заходилась смехом, а Чак зажимал уши, чтобы ничего не слышать, накрывал голову подушкой, но все было бесполезно. Даже если звук удавалось приглушить, он же все равно знал, как тот звучит, и страх никуда не девался.
Радовало только то, что Чак когда-то (сам уже не помнил, зачем) присобачил на дверь защелку. Ни от кого запираться не собирался и ни разу ею не воспользовался до последнего времени.
Теперь же, очутившись в своей каморке, Чак немедленно закрывался. Хотя замочек был так себе, хлипкий, да и дверь картонная, как и перегородка, но все же это была какая-никакая защита. Пускай даже просто моральная.
О том, чтобы спать подальше от сестры, на диване матери, когда та уходила на дежурство, Чак не думал: комната была проходная и, само собой, не имела никаких запоров и замков.