Узкий путь
Шрифт:
– Она дала триста рублей, - шепнул за спиной Конюховых Назаров.
Ксения развернулась и ударила его в грудь кулаком, Назаров с криком притворного удивления и боли упал на траву. Многие засмеялись, хотя никто не понял, что в действительности произошло. Из тени куста поднялся Червецов и мертвецом шагнул в солнечный круг пирующих.
– Да никто и не собирается уходить, - воскликнул Наглых.
– Я никого не отпускаю.
– Я требую, - повторила Марьюшка.
– Ни шагу назад, мы запрещаем!
– Мы требуем!
– Стоять!
– вдруг громко крикнул неизвестно кому Червецов.
– Я показываю пример.
– В руке Наглых сверкнул полный стакан.
Конфликт замер. Конюхов несколько времени еще хмурил брови и сердито поблескивал из-под них глазами, но это уже не имело какого-либо значения.
Стремительно приходит и уходит время. Топольков, будто бы проходивший мимо да приткнувшийся к компании перемолвиться парой словечек, все никак не убегает, не мчится дальше по своим таинственным делам. Он мало пьет, говорит много и охотно, и в его глазах читается чрезмерная, за пределами дозволенного, ирония. Неприличный переизбыток иронии, и Кнопочка недоумевает, почему с ожесточением напали на Наглых, стоило ему маленько прихвастнуть своим
Страшно Кнопочке, что у нее такие громкие и такие безответные мысли. Топольков видит, как Гробов, неутомимый кобель, сманивает Аленушку в рощу, и в его сердце нет ревности, нет злобы, он провожает любовников насмешливым взглядом. У него появились деньги, и он нынче абсолютно уверен в себе, ибо знает, что при желании с непринужденной легкостью отнял бы у Гробова продажную девицу. Но уже не будит Аленушка в его сердце плача и жутких помыслов разочарования о смерти. Он больше не литератор, подтирающий за Гробовым изящные огрехи, и не велеречивый проводник идей проснувшейся и наверстывающей упущенное демократии, обстоятельства и новые знакомства швырнули его в омут комиссионных магазинов, где он торгово трется и вертится с той же радикальной усмешкой большого ума и знания жизни, с какой разглагольствовал на митингах.
Щедрый и ненасытный Наглых посылал гонцов в магазин за винными добавками, люди курсировали, люди плыли и барахтались, плохо понимая направление течения, и эти походы становились все многолюднее, развязнее и богаче. У входа в магазин воодушевленных прихлебателей и откровенных попрошаек уже крутилось не меньше, чем в воскресный день на паперти перед храмом. Марьюшке Ивановой вместе с хмелем в голову ударило разочарование, ибо ее идея рассеивалась в пустоте, и она понадеялась, что участие в ярком шествии, понемногу превращающемся в балаган, опрокинет ее тоску. Все не так! Разве этого она ожидала? На лужайке в одуряющей солнечной вакханалии слоняются полуголые люди, сшибаются в кучки, с криками поднимают стаканы, слышен смех, вой, Наглых, на ходу скидывая брюки, бросается в реку и кувыркается в непоседливой воде как слепой щенок. Весело, спору нет, весело до крайности, люди отдыхают душой, а все же нет того откровения, которого ждала Марьюшка Иванова, не выпрямляются в триумфе возрождения дружба и любовь, не восстанавливается попранное единство, да и много, к слову сказать, случайных людей, они напирают, незаконно вонзают жадные зубы в плоть чужого праздника, и среди них даже самые близкие начинают казаться случайными. Наглых, выбравшись на берег, как был в мокрых трусах и рубашке возглавил шествие, а Марьюшка Иванова успела забыть о своем намерении присоединиться к процессии, равно как и цель этой последней, однако присоединилась и пошла, вдруг затрубив громким и каким-то не вполне женским голосом походный марш. Направлялись они к магазину. В дороге Наглых сплел венок из березовых веток и под одобрительные возгласы спутников надел себе на голову, выступал же он во главе колонны с такой уморительной важностью, что и в душе Марьюшки веселье понемногу возобновилось. Она пронзительно засмеялась, а ее тело, согретое быстрыми ударами сердца, трепетало, и пальцы-перышки чертили в воздухе таинственные знаки, потому что она поверила, что как ни разошлись их дороги, Наглых остался ее другом, человеком, который в трудную минуту непременно поспешит ей на помощь. Но счастливая минута одновременно и трудная минута, и вот уже оказывается, что Наглых всегда был и есть рядом, просто она не всегда его замечала, не всегда понимала тайну его присутствия и помощи, того одобрения и ободрения, которое он неизменно давал всем ее действиям. Наглых, о, безумный и смешной, трогательный, милый Наглых, улучив минутку, стал коммерсантом, дельцом, прохвостом, даже дурным, порочным человеком, и все-таки он свой, и она прощает ему его грехи, и ничего не поделаешь с тем, что он свой, его не прогонишь, не выбросишь из сердца только потому, что он пошел неправедным путем и его поступки оскорбляют твои христианские воззрения.
Это была история короткой любви Марьюшки Ивановой к Наглых, украсившему свою голову березовым венком. Марьюшка любила горячо и беззаветно, так мать любит сына, она пронзительно смеялась, и слезы набегали на ее глаза, когда она смотрела на облепленную мокрой рубашкой спину возлюбленного. Разве сравнится с ним Назаров?! Его, а не Назарова всегда ждала она. И он не обманул ее ожиданий, он пришел, он заделался важным человеком, денежным человеком, воротилой и махинатором, но когда она позвала голосом протеста, отчаяния и надежды, он пришел на ее простой праздник, не отказался, не сослался на занятость, пришел и ведет себя как простой смертный. С гулким трепетом ощущала Марьюшка Иванова простоту собственных усилий, всех своих упований, жизни, любви. Он пришел! Он привел свою жеманную супругу, сунул ей в руку стакан вина и бросил сидеть под деревом, лишив всякой возможности показать, что ей известно кое-что получше, чем томиться среди пьяниц и хлебать вино из стакана, которым кто-то явно успел уже попользоваться. Он пришел, и этим сказано все. Марьюшка Иванова прозрела, и высшая справедливость, ухнувшая ей в голову и в сердце, как пушечное ядро, требовала Наглых предпочесть Назарову. Любовью было то, что словно стальным обручем обхватило ее грудь, заставив подтянуться и придать взору напряженную, суровую окрыленность. Она пожирала глазами прекрасную фигуру своего кумира, маячившую впереди.
Конюховы насмешливо взирали на уходивших, и от внимания Ксении не ускользнула одержимость ее подруги.
– Смотри, как Марьюшка увлечена, - сказала она.
– Она никогда не образумится, - осклабился Конюхов. Ксении не понравились выражение его лица и его тон. Но что она могла поделать? Ей не достало бы сил и решимости последовать за подругой, она это ясно сознавала. Подруга открыла для себя что-то новое, устремилась к новым берегам, и это так на нее похоже, а Ксения только чувствовала, что ей тоже следовало бы преобразиться и увлечься, хотя бы на мгновение выступить за пределы подгнивающего, но все еще обременительного сцепления обстоятельств. Но, чувствуя, она ни на что не могла решиться. Она опустила голову, удивляясь своей слабости.
Деревянный скособоченный магазинчик стоял в передней шеренге домов, еще державших некое подобие городской набережной, и подниматься к нему предстояло по довольно крутому склону. Наглых не глядя ступал босыми сильными ногами по камням и колючей щетинке травы, он возводил очи горе и в величественном жесте возносил руки к небу, он вел народ к счастью и был его признанным вождем, его пророком. Вдруг из зарослей проворно выдвинулось безобразное существо, безногий человеческий обрубок с гримасой страдания на узенькой хищной физиономии, сморещенной до ненужного придатка; это существо простерло обтянутую сухой, во многих местах треснувшей кожей руку за подаянием. Однако Наглых, у чьих ног оно замельтешило, плыл и парил на небывалой высоте, величавый как дерижабль, обрубок же возился в какой-то нравственной яме, начиненной вполне конкретными нечистотами, далеко внизу, и преуспевающий коммерсант его не заметил, наверное, и не мог заметить. Марьюшка Иванова вздрогнула и остановилась. Ее потряс контраст между сытым, пьяным дельцом, для пущей комичности нацепившим на голову березовый венок, и уродливым клочком полуживого мяса, униженно выпрашивающим подачку. Как же небо, к которому Наглых продолжал воздевать руки в своем кощунственном лицедействе, терпит подобное? Ее поразило, что Наглых, этот богоравный красавчик и сатир, творец хитроумных финансовых комбинаций и устроитель дешевых зрелищ, пошлых и опасных карикатур на религиозные шествия, не заметил калеку, не пожелал заметить, и тот, кто видит все, спустил ему это, не разорвал под его ногами землю, не выкинул его во тьму внешнюю. Наверное, он и впрямь не мог заметить в своем опьянении и в своем экстатическом воодушевлении, но ведь контраст был! Ужасный, невозможный, невыносимый контраст был налицо и был почему-то так же красив и ослепителен, как сам Наглых, и был как спрут, обнявший Марьюшку влажной и мягкой сетью щупальц, раздиравший на куски ее плоть и жаждавший любви. Марьюшка Иванова в истерике забилась на траве.
– Он не увидел, - выплескивала она пену слов, - он прошел мимо, а там этот человек... да, урод, калека, но был бы высший миг, если бы мы склонили головы перед его мучением, а мы прошли мимо... и вел нас этот сытый, лощенный и пустой...
Ей необходимо было не выжечь все вокруг себя внезапно вспыхнувшей ненавистью к человеку, которым она еще несколько минут назад самозабвенно любовалась, а выразить, даже тщательно обрисовать муку, как раз и определявшуюся для нее словом "контраст", но нужное слово никак не выковывалось в растерявшемся уме, не всплывало в сознании, и беспомощность духа она тщетно и отчасти забавно пыталась возместить какими-то судорожными конвульсиями своего грубо напитавшегося вином тела. Заботливые люди хлопотали вокруг нее, а Наглых тем временем достиг уже магазинчика, где его ревностно окружили попрошайки, юродивые, подозрительные субъекты и святые, монолитно кучкующиеся в подобных местах. Утешавшие Марьюшку осознали ее скорбь, и на безногого посыпался показательный денежный дождь, Марьюшке Ивановой впрямь показывали, приподнимая для этого ее голову, в какую благодатную струю попал бедолага и как радостно и признательно он теперь улыбается. Однако женщину уже ничто не могло утешить, она вырывалась, отворачивалась, опускала голову. Чуть позже она вышла на берег реки, и ее тоска тяжелым ветром полетела над водой, к неведомым берегам, к солнечному диску, клонившемуся за горизонт.
Гробов и Аленушка неспеша возвращались из рощицы, с молодым превосходством хорошо и прибыльно потрудившихся людей глядя на сотрапезников, которые в раздерганных позах лежали на траве, образуя более или менее правильный круг. Стаканы не пустовали. Гробов прыскнул сквозь зубы презрительным смешком, и Аленушка его поняла и приветливо ему усмехнулась. Но презрение писателя разбилось о стену отчуждения и силы, несокрушимого могущества мистика Конопатова, для которого Гробов ничем не выделялся из толпы. Гробов, однако, не стал соревноваться, не снизошел, да и рощица его ослабила, выпила много соков, дорого ему обошлась; он почувствовал гаденькое, подлое приближение старости. О чем-то громко вещал Наглых, и Червецов отзывался чрезмерно искренним смехом. Марьюшка Иванова отыскала глазами Конюховых; трезвые и отчетливые, как скука, они сидели в стороне от захлестываемого горячительным круга, и Конюхов мерно говорил, слова, не достигавшие, конечно, слуха Марьюшки, зримо раскачивались маятником, и Ксения с прилежным вниманием слушала, а у их ног, странно раскидавшись на смятой траве, дремал Сироткин. И у них, твердо знала Марьюшка, далеко не благополучно обстоят дела, не зря же Ваничка убегал из дому и попивал. А сейчас прикидываются, будто заняты исключительно друг другом и до прочих им нет дела. Все неправильно! Марьюшка Иванова не по-женски заскрипела зубами. Волна горечи затопила ее сердце, и нужно было признать, что все ее благородные планы с треском провалились, но признать было трудно, ибо тут же торопился вопрос, для чего она потратила триста рублей, самое ужасное заключалось в том, что люди, которых она великодушно позвала, совершенно не поняли ее намерений, не знали о них и не хотели знать, а теперь остаются глухи к ее огорчению и никогда, разумеется, не возместят ей ее убытки.
– Я хотела как лучше, - заговорила она; но стояла слишком далеко, чтобы ее услышали, к тому же и кваканье лягушек заглушало ее слабый голос, - а получился бред, глупое пьянство, бестолковое свинство!.. решительно ничего нового! Я резонерствую? О нет! Я анализирую происходящее, я даю всем вам характеристику... в свете случившегося. Вы обманули мои ожидания... Я, конечно, теперь болею, больна, но моя речь отнюдь не речь сумасшедшего, речь моя... Боже мой! я в здравом уме и вполне отвечаю за свои слова. Я действовала сообразно с моими моральными принципами, а они покоятся на вере, надежде и любви, но с сожалением вынуждена констатировать, что наткнулась на такое твердолобое непонимание, что мне остается только удивляться, как это я сама не расшиблась и жива до сих пор. И это в обществе, о котором говорят как о чудом уцелевшем в человеческой пустыне оазисе теплоты и сердечности общения, не пораженном болезнью равнодушия и жажды наживы. Боже мой! Может быть, мне укажут, где, когда и в чем я ошиблась и пошла неверным путем?