Узкий путь
Шрифт:
– Не могу без дрожи вспомнить, как ты вел себя на последней вечеринке у нас. Ты и твоя жена...
Сироткин понял, что она намекает не только на грубое столкновение Людмилы с Кнопочкой, но и на анекдотическое, "влажное" происшествие с ним самим, и потому парировал нападение с тем дальним прицелом, чтобы туманные намеки не получили возможности перерасти в конкретные обвинения. Он знал о происшествии лишь со слов насмешливых недоброжелателей и не мог судить, что в их пересказах правда, а что досужие прибавления.
– Что ты, Ксенечка, вспомнила ту вечеринку?
– слегка заверещал коммерсант, как бы затевая нечто душеспасительное.
– Что в ней необычного? Сама знаешь, страдания очищают, человек становится лучше. И ко мне это относится, может быть, как ни к кому другому. Да только я вижу, что на мой счет всегда подмечают исключительно нехорошее, скверное... разные неудачи! Черт возьми, Ксения, разве ты до сих
Ксения злобно засмеялась:
– А ты заплачь, пожалуйся, что я хочу тебя ущемить, опорочить... Вот я смотрю на тебя, вижу, какой ты весь стал удивленный и разочарованный, и мне смешно, как ты сгорбился от моих оскорблений!
– Плакать я не стану. Наскакивай! Похоже, ты сегодня не с той ноги встала...
– Ты сам кого угодно опорочишь и оклевещешь!
– крикнула, распаляясь, женщина.
– Ты надеешься отделаться шуткой, а сам не хуже меня знаешь, какая дрянь у тебя в душе. Сейчас ты опять будешь удивленно округлять глаза и открещиваться, дескать, не помню, не могло быть такого. Дескать, сплетни. Ты, конечно, не хотел, чтобы это до нас дошло, но и удержаться не мог, язык-то у тебя без костей. Всех ты ненавидишь и всем завидуешь. Нам донесли, что ты говорил о моем муже...
– Я завидую?
– вдруг выкрикнул Сироткин.
– Подумай сама, кому мне завидовать, по каким причинам? При моем-то положении! Я скорее поверю, что мне завидуют!
– Нам передали слово в слово все, что ты о нем, о Ване, говорил, он знает... и он смеялся. Я была возмущена, но он улыбнулся... ну, может быть, в растерянности и некотором бессилии перед такой гадостью. Он неизмеримо выше, чище тебя, а ты пытался смешать его с грязью.
– Если бы я действительно пытался, я бы сделал это!
– Хочешь сказать, что не помнишь? Не помнишь, что говорил о нем. А ты вспомни!
Все больше увлекаясь Ксенией, Сироткин не хотел думать о своих прошлых прегрешениях, отвечать за них и нести наказание.
– Да я, должно быть, спьяну, - пробормотал он, страдая от скверного душка хлынувшей на него из прошлого грязи и от невозможности выразить, какое прекрасное, чистое будущее его ждет.
– Водка, могло статься, погрузила в сумеречное состояние, разум очутился во тьме, ну и сболтнул по неразумию. Но то когда было! А сейчас, погляди, солнышко проглядывает сквозь тучи, травка зеленеет и стелется, вода на озере плещется, хорошо! Что же я могу в такое время иметь против твоего Вани?
– Ты завидуешь ему.
– Завидую? Я?
– с новой силой изумления и обиды воскликнул Сироткин.
– Он не зарабатывает столько, сколько зарабатываешь ты, но он нашел себя, он занимается любимым делом, эти книжки, которые он пишет... для нет на свете ничего важнее их! Знай себе пишет! И никто ему не мешает. Повезло человеку, да? И с женой, и с книжками. Бог талантом не обидел. Скажешь, что это всего лишь случай? А я говорю: каждый имеет то, к чему по-настоящему стремится. Ты со своими тысячами и мечтой о миллионах... что ты имеешь? Ты, помнится, считался у нас писателем, хотя в действительности им не был. Ты и сейчас заверяешь нас, что вернешься в литературу, как только наберешь капиталец. Детские фантазии, пустые мечты! Тебя Бог как раз обошел, с талантом-то, признай же это, признай и смирись. У тебя только и есть, что коммерческое безумие да еще, пожалуй, задатки плута, жулика... Но тебе неймется, тебе хочется выглядеть лучше, чем ты есть, и ты себе в утешение придумал, что Ваничка Конюхов бездарен. Эх, козлище! Выблевал сужденьице! По-человечески понятно, когда ты собственную бездарность охватить и постичь просто-таки не в состоянии и заболеваешь от одной лишь догадки о ней, но какая, скажи, радость и какое выздоровление в том, чтобы другого, да еще человека, с которым часто встречаешься и чье вино пьешь, называть за его спиной бездарным писакой? За спиной ведь, а в глаза ему всегда воркуешь, сладко поешь. Так вот, видишь ли, Ваничка Конюхов на редкость талантлив. И ты это знаешь, знаешь не хуже меня, даже если не прочитал ни строчки из того, что он написал. Но ты его возненавидел с первой минуты, как только он появился, тебя сводило с ума, что я предпочитаю его тебе, и ты, кажется, потерял-таки рассудок, когда со всех сторон стали говорить о нем, что вот у кого бойкое перо, вот у кого дар Божий. Я первая это тебе и говорила, чтобы помучить тебя, потому что видела, как ты извиваешься, как у тебя все внутри обрывается от моих слов. Послушай, - странно усмехнулась вдруг Ксения, - а другого пути у тебя и не было? Только возненавидеть его?
– Верно!
– вскрикнул Сироткин с жаром, как если бы тоже внезапно набрел на истину.
– Ты меня совсем замучила, любой взбесится, когда чужая жена только и знает что хвалить да превозносить в его присутствии своего мужа.
– И ты решил на весь белый свет объявить, что он никудышний писатель, что ты всегда это подозревал, а теперь окончательно в этом убедился?
– На весь белый свет - это слишком сильно сказано.
– Сироткин доверительно улыбнулся.
– Может, шепнул, не более того.
– Значит, раньше подозревал, а теперь убедился... но каким же образом?
– Да просто так сказал, без умысла, - с вялой улыбкой сопротивлялся коммерсант, - взял да брякнул...
– Раньше, ни одной его книжки не прочитав, подозревал, что он плохой писатель, а теперь даже уверился в этом, хотя, признай, по-прежнему ведь ничего о его писаниях не знаешь...
– Я сказал не подумав, - смиренно признал Сироткин.
– Я его книжек не читал, у меня лишнего времени нет, но когда я говорил, вот когда, как ты утверждаешь, клеветал, хотя я стою на том, что клеветать не могу просто по принципиальным соображениям... так вот, когда я говорил, что он плохой писатель, все-таки я, что ни говори, болел душой. Взять хотя бы литературу. Я болел за нее. Как же не защищать ее от нашествия бездарных людишек? Погубят ведь, а дело святое! Или присмотрись к тому, что творится вокруг нашего "Звездочета", сколько вокруг него вьется бездарей, всяких бесполезных, но многое о себе воображающих субъектов! Эти мертвые человечки запакостят и погубят любое дело, если не предохраняться от них. А твой Ваничка, когда, вспомни, мы поручили ему небольшую работенку, как раз по его литературной славе, короче, хотели, чтобы он придал изящество нашим текстам, он разве справился? Что он такого сделал тогда, чтобы мы стали его уважать и думать, что у него редкостный талант? Мы платили ему отлично, а он смотрел на наше дело как на пустяк, на нас смотрел свысока. Но мы не простаки, как он думает, у нас есть вкус, и мы скоро поняли, что от такого писателя проку мало. Мы зря ему уйму денег заплатили!
– вырвалось у Сироткина горькое сожаление, на которое Ксения вряд ли могла сочувственно откликнуться.
Она сказала, желчно смеясь:
– А ты полагал, он станет всерьез заниматься всей этой вашей чепухой?
– Но деньги взял! То есть все равно как ограбил...
– Ты смешной. Ты мыслишь себя и свою работу чуть ли не в центре мироздания, вернее сказать, хочешь, чтобы другие так мыслили, так видели, любовались тобой. Может быть, кто-то и видит так, но меня ты не проведешь, я-то знаю, а в глубине души ты знаешь тоже, что ты всего лишь выскочка, самозванец, факир на час... к тому же несчастный человек, с кучей пороков, жадный, завистливый, злой, к тому же отступник... Ты это прекрасно понимаешь. Ты предал собственные идеалы, ты не изменился, нет, а просто предал и теперь притворяешься, будто тебе хорошо и весело, тогда как в действительности тебе худо... Ты поставил себя в смешное, в унизительное положение, и ты глубоко несчастен.
***
Сироткину не казалось забавным, что Ксения говорит с ним, как с ребенком, заслужившим строгие нарекания, или как со слабоумным, которого необходимо обучать элементарным правилам поведения. Наших людей хлебом не корми, только дай поучить других уму-разуму. Даже мелькнула у Сироткина мысль о целой стране, о России, погибающей из-за засилья наивных догматиков вроде Ксении, из-за неразрешимых и в конечном счете глупых противоречий между идеалистами и реалистами. Все искажено, всякий образ изуродован до неузнаваемости - благодяря, прежде всего, печатному слову, которому русские верят больше, чем родной матери, а почти всякий русский писатель непременно принадлежит какой-нибудь партии, обязывающей его быть догматиком. Нормальных людей как-то и не видать. И каждый другого освещает лучиком света в его темном царстве, выводит на чистую воду, меня, работящего, мысленно ужаснулся Сироткин, выставили кулаком, душегубом каким-то! Не диво, что такая страна не знает пути к процветанию и попытка гармоничного развития в ней почти тут же пресекается бунтом, экспроприациями, разными безумными экспериментами. И еще он мог бы сказать Ксении, что время революционного юношества прошло, что пылкость Софьи Перовской и Кибальчича в наши дни выглядела бы умственной недостаточностью и не ей, Ксении, воображать себя грозой сильных и неправедных мира сего.