В царском кругу. Воспоминания фрейлин дома Романовых
Шрифт:
Прежде чем говорить о том достопамятном времени, я должна описать Государя, как я его знала. Его изображение и изображение его века будут верны: всегда горячо участливая ко всему, что относится до Истории, я запечатлевала в своей памяти не только собственные наблюдения, но и все, что доводилось мне слышать о временах протекших. Император Александр, родившийся с драгоценными задатками самых высоких доблестей и отличнейших дарований, рано сознавал себя особняком и стал испытывать чувство одиночества, которое ощущает всякая возвышенная душа посреди испорченного двора. Он одушевлен был благожелательством чистым и великодушным и видел вокруг себя лишь притворство и пронырство; понятно, что сердце его затворилось для действительности и стало втихомолку питаться философическими химерами того века. Он был слишком молод и неопытен, чтобы постигать необыкновенный гений обожавшей его императрицы Екатерины; и его привязанности мучительным образом делились между нею и его родителями. Ему приходилось угождать то одной, то другой стороне и беспрестанно согласовывать несхожие вкусы, так что он с ранних пор научился скрывать свои чувства. Истину и успокоение находил он только у своего учителя Лагарпа, к которому и привязался с любовью, никогда потом не изменившейся.
Лагарп же не умел развить его ум, будучи сам слаб в этом отношении; но он укрепил в своем питомце врожденное в нем отвращение ко злу вместе с глубоким уважением к человеческому достоинству, которое он ценил до последнего своего издыхания. Благожелательные наклонности молодого Александра проявлялись во всем. Он беспрестанно выражал заботливость о своем брате, о сестрах, наставниках, даже предметах неодушевленных, например о царскосельских садах. Оттого имя его с одинаковым умилением произносилось и в пышном дворце Екатерины, и в беднейшей хижине Российской империи. Русский народ в тридцатилетнее славное царствование совершенно сроднился со своей необыкновенной Государыней и вследствие того разделял ее
Екатерина скончалась, не имея возможности исполнить свое намерение. Павел I вступил на престол, на котором не мог долго оставаться. Лишь умственным расстройством можно извинить царствование этого злополучного государя. Оно ознаменовалось для Александра многими горестными испытаниями. Его матери, столь почтенной, столь уважаемой во всей России, дважды грозило заточение в крепости, единственно из–за прихоти ее жестокого супруга. Дважды эта безобразная мера была отстранена вмешательством Александра. Павел I, управлявший своей семьей столь же насильственно, как и своею империей, едва не погубил великую княгиню Елисавету Ее спас тот же Александр, и благородное его сопротивление удивило Павла I, который заключил, что, сделавшись императором, сын его будет вполне управляем своею супругою. Он даже говорил об этом предположении своем (столь мало впоследствии оправдавшемся) многим придворным лицам, которых уже не удивляла эта новая его выходка. Но эти домашние подробности были лишь мимолетными бурями в сравнении с бедствиями, которые тяготели над всем народом; и потом, когда событие, само по себе ужасное, совершилось, крик радости раздался с одного края России до другого. Было бы ошибочно обвинять в этом случае русских в жестком чувстве: противоестественный порядок вещей всегда влечет к подобным следствиям. Но если страшное событие это спасло империю, то оно делалось для того, кто должен был возложить на себя тяготу венца, неиссякаемого источника скорби и сожалений. Всего 23 лет от роду, без опытности, без руководства, Александр очутился в среде губителей отца своего, которые рассчитывали управлять им. Он сумел удалить их и мало–помалу укрепить колебавшуюся власть свою, обнаружив при том благоразумие, какого трудно было ожидать от его возраста. Успех этого отнюдь не утешил его в кончине отца. Он должен был скрывать свои чувства ото всех, его окружавших. Нередко запирался он в отдаленном покое и там, предаваясь скорби, испускал глухие стоны, сопровождаемые потоками слез. О, как этот простой рассказ, слышанный мною от него самого, должен внушать умиление к участи государей! Желая высказаться и поделиться горем, он сближался с Императрицей. Она не поняла его. Тогда оскорбленное сердце его отдалось Нарышкиной; о ней я скажу потом подробнее. Теперь возвращаюсь к событиям, посреди которых я жила и которые становились для меня все более занимательными. Чувствуя себя одинокой, я сблизилась с графинею Головиною. Она привлекала в свой дом любезностью, изяществом и дарованиями. Сердечным другом ее была принцесса Тарант, некогда придворная дама Марии–Антуанетты. В наружности и приемах этой странной женщины было что–то отталкивающее, но тем не менее душа ее способна была любить очень горячо. Я никогда не встречала более сильного характера в соединении с самым узким умом. Она на все смотрела не иначе, как сквозь очки своих предрассудков; но я приноровилась к ее обществу, потому что питала уважение к ее несчастиям, к верности ее королевскому семейству, и находила удовольствие в ее долгих рассказах о старой Франции и Марии–Антуанетте, которая навсегда осталась ее идолом. Со своей стороны принцесса Тарант тешилась возможностью вспоминать прошедшее, не покидая в то же время надежды, что я, подобно графине Головиной и многим другим лицам того же кружка, сделаюсь некогда ревностною католичкою.
Обе эти дамы беспрестанно говорили мне про императрицу Елисавету с которою они иногда видались запросто. Головина жила при дворе Екатерины и привязалась к молодой великой княгине, которая удостаивала ее своего доверия. Придворные происки рассорили их, и графиня Головина удалилась от предмета своего обожания, не переставая любить ее. Последовало новое сближение. Восторженность графини Головиной иногда бывала трогательна, другой раз смешна. Я забавлялась, наблюдая за переходами ее пылкого воображения, которое она величала именем чувствительности. Но все, что она рассказывала мне о совершенствах Государыни, возбудило напоследок и во мне удивление к ней, и мы обе находили удовольствие в этом неистощимом предмете наших бесед.
Матушка моя собиралась на некоторое время в деревню, куда батюшка уже отъехал вперед; брату надо было оставаться в Петербурге. По своей молодости и неопытности он еще нуждался в поддержке. Я могла пользоваться почетным положением при дворе, и, чтобы не оставлять брата одного, решено было, чтобы я искала поместиться при одной из императриц, т. е. в самом дворце. Я могла рассчитывать на покровительство графини Ливен, которой легко было определить меня к Императрице–матери; но я уже столько наслушалась про Императрицу Елисавету. Я почитала ее несчастною, воображала, что она нуждается в женщине–друге, и готова была посвятить себя ей. Графиня Головина поощряла эти романтические мысли, и оставалось только улучить благоприятное время для осуществления их. Императрица, когда ей предложили меня, выразила удивление и вместе удовольствие. Она уверяла графиню Головину, что ей казалось невероятным, чтобы мать ее согласилась разлучиться со мною, что это самое говорила она и самому Государю, выражавшему ей неудовольствие против лиц, которые ее окружали, и спросившему ее, отчего она не возьмет к себе меня. Я очень изумилась, узнав от графини Головиной про такой знак уважения ко мне со стороны Государя, который, по–видимому, не обращал на меня внимания. Скоро при дворе и в городе узнали, что я определяюсь к Императрице Елисавете, и мне начали завидовать. Я позаботилась предуведомить графиню Ливен о перемене в моем положении. Она выразила мне свое огорчение, признавшись, что Императрица–мать поручала ей звать меня к ней. Государыня не скрыла о том от своей невестки, а та была очень довольна, что предупредила свекровь свою. Обстоятельство это льстило моему самолюбию; оно было последствием благоразумного и обдуманного образа действий, и моя будущая повелительница усматривала в нем доказательство моей нераздельной преданности к ее особе.
Решено было, что я переберусь во дворец с наступлением летнего времени, когда Императрица переедет на дачу. Область политики, коей влияние простиралось тогда решительно на всех, приобретала в глазах моих новую заманчивость. Только что отозван был Коленкур, некоторое время надеявшийся, что повелитель его подружится с Россиею, женившись на младшей великой княжне. Любопытно было следить за ходом переговоров об этом деле, наблюдая за более или менее глубокими поклонами и изъявлениями почтительности Французского посла перед молодою едва вышедшею из младенчества княжною, на которую до тех пор никто не обращал внимания. Но императорское семейство, как и все русские, вовсе не желало этого брачного союза; поэтому, когда переговоры прервались, та и другая стороны не сдерживали себя, и Коленкур, откланиваясь, был чрезвычайно смущен, что всех поразило. Он знал о враждебных намерениях Наполеона и наперед уверен был в его торжестве, и, будучи
Адмирал Чичагов возвратился из Парижа со смертными останками жены своей, с разочарованием в Наполеоне и с горячим сожалением о прошедшем. Предаваясь мрачной скорби, он обвинял и ненавидел самого себя и отвергал всякое утешение. Подобное изъявление горести, конечно, сделалось всюду предметом разговоров, и Государь, от природы склонный сочувствовать сердечным волнениям, был очень тронут несчастием адмирала. Война всеобщая должна была скоро вспыхнуть, а между тем не кончилась еще война Турецкая. Государь несколько раз посылал генералу Кутузову, который командовал Молдавской армией, настоятельные повеления заключить необходимый мир; но старый воин, влюбленный во власть и опасавшийся, что он останется не у дел, старался под невозможными предлогами отсрочивать дело, столь важное для отечества. Выведенный из терпения его медлительностью и недобросовестностью, Государь придумал заменить его Чичаговым, которого прямота была ему известна. Ему были уже даны полномочия и нужные наставления, как г–жа Кутузова, успев о том проведать, предуведомила мужа, и тот заключил мир до приезда нового главнокомандующего. Сей последний пожелал окружить себя надежными чиновниками и взял с собою моего брата. Мы сочли, что лучше ему ехать с Чичаговым в Валахию, нежели слушать напыщенные изречения канцлера.
В апреле Государь отправился к войскам. Покидая столицу, он, по обыкновению, ездил в собор помолиться. Вокруг него теснилась несметная толпа. Торжественность церковных молитв, умиление народа, искренность, сдержанность и самоотречение главы государства, все чрезвычайно как меня тронуло. Я чувствовала, что внутренне приношу ему в жертву все мое существование, и могу сказать по правде, что впоследствии ничто ни разу не помрачило во мне этого чистого и глубокого душевного настроения.
Вслед за отбытием Государя Императрица немедленно переехала на дачу куда и я перебралась тогда же. Дворец на Каменном острове, в течение многих лет любимое местопребывание императора Александра, не имел в себе ничего царственного. Он выстроен и убран с отменной простотой. Единственное украшение его – прекрасная река, на берегу которой он стоит. Несколько красивых дач построено рядом с императорской резиденцией. Лицевая сторона дворца окружена прекрасными, правильно рассаженными деревьями; садовые входы никогда не запирались, так что местные обыватели и гуляющие свободно ими пользовались. Вокруг царского жилища не было видно никакой стражи, и злоумышленнику стоило подняться на несколько ступенек, убранных цветами, чтобы проникнуть в небольшие комнаты Государя и его супруги. Мне отвели павильон вдали от главного здания, рядом с помещением одной дамы, приехавшей с сестрою Государыни, принцессою Амалией. В другом павильоне жили две другие дамы, так же как и я, состоявшие при особе ее величества; обе должны были скоро уезжать и потому не отличались любезностью. Внимание, которое оказывала мне Императрица, не могло их радовать. Мы вели очень правильную жизнь. Надо было вставать рано и сопровождать Императрицу в ее прогулках пешком, продолжительных и занимательных, потому что в это время она была общительна и словоохотлива. Около полудня мы возвращались к себе, а в пять часов собирались в комнаты к Императрице обедать. Эти обеды бывали довольно многолюдны: к ним приглашались значительнейшие лица в государстве, а также иностранцы, которых того удостаивали. После семи часов и по вечерам мы должны были кататься с Императрицею в экипаже, иногда подолгу. В это время вообще не было расположения к веселости, и мне лично было не до веселья; поэтому я отлично приноровилась к этой однообразной жизни. Война быстро приближалась к тем местам, где находилось наше имение, и я знала, что матушка будет там одна, так как батюшку увез с собою адмирал Чичагов в Бухарест. Грозная будущность беспрестанно мне представлялась, и мне нужны были чрезвычайные усилия, чтобы одолевать мою чувствительность. Государыня это заметила и не выражала мне неудовольствия, находясь сама в таком настроении, которое располагало ее разделять то, что я испытывала. Ее доброта, ласковые речи, участливость и доверие окончательно меня заполонили. Но, питая к ней самую восторженную приверженность, все–таки в ее присутствии я никогда не находила себе свободы и отрады, что казалось бы так естественно при столь близких сношениях. На меня находило иногда смущение; в противность характеру моему я замыкалась сама в себе, и лишь спустя долгое время я заметила, что это происходило от недостатка равновесия в характере Императрицы: воображение у нее было пылкое и страстное, а сердце – холодное и не способное к настоящей привязанности. В этих немногих словах вся история ее. Благородство ее чувств, возвышенность ее понятий, доброжелательные склонности, пленительная наружность заставляли толпу обожать ее, но не возвращали ей ее супруга. Поклонение льстило ее гордости, но не могло доставить ей счастья, и лишь под конец своего поприща эта Государыня убедилась, что привязанность, украшающая жизнь, приобретается только привязанностью. Постоянно гоняясь за призраками, она занималась то искусствами, то науками, волновалась самыми страстными ощущениями; все надоедало ей, во всем наступало для нее разочарование, и она постигла настоящее счастье лишь тогда, как жить осталось ей недолго. Зная цену этой душе, столько испытавшей, Бог призвал ее к себе, когда она приготовилась к лучшей жизни всем, что скорбь и вера могут доставить лучшего и высокого. Я сама в то время отдавалась молодым мечтам и беспрерывно занята была надеждою увидеть августейшую чету в счастливом единомыслии.
«Великая княгиня Елизавета Алексеевна». Художник Элизабет Виже–Лебрен. 1797 г. Елизавета Алексеевна (урожденная Луиза Мария Августа Баденская; 1779–1826) – российская императрица, супруга императора Александра I. Дочь маркграфа Баден–Дурлахского Карла Людвига Баденского и Амалии, урожденной принцессы Гессен–Дармштадтской
Между тем нашествие неприятеля приближалось разрушительным потоком. Государь, поручив войска храброму и доблестному Барклаю, отправился в Москву, жизненное средоточие государства, где его присутствие ввиду народной опасности наэлектризовало все умы. История исчислит несметные, всякого рода жертвы, принесенные русскими славе и независимости их родины. Государь научился знать свой народ, и душа его поднялась в уровень с его положением. До тех пор царский венец был для него лишь бременем, которое он нес, повинуясь долгу. Охваченный и как бы просветленный общим восторгом, он почувствовал в себе призвание к делам великим, и его нравственная бодрость и самодеятельность поручили поспешное развитие. Народ решился победить или погибнуть и опасался только недостатка твердости и опытности в молодом своем Государе. Сей последний, в свою очередь, сомневался, надолго ли станет столь напряженного одушевления, так что правительство и народ относились друг к другу с взаимным недоверием.
Именно в это высоко настроенное время имела я счастие ближе узнать этого великого Монарха. Его нет уже на свете; записки эти не будут обнародованы, во всяком случае не увидят света, пока я живу; поэтому без льстивости и без суетности могу я вспомнить здесь про одно сообщение, которое будет для меня всегда дорого, потому что оно вполне чисто и искренно. Государь любил общество женщин, вообще, он занимался ими и выражал им рыцарское почтение, исполненное изящества и милости. Что бы ни толковали в испорченном свете об этом его расположении, но оно было чисто и не изменялось в нем и тогда, как с летами, размышлением и благочестием ослабели в нем страсти. Он любезничал со всеми женщинами, но сердце его любило одну женщину и любило постоянно до тех пор, пока сама она не порвала связи, которую никогда не умела оценить. Нарышкина своей идеальной красотой, какую можно встретить разве на картинах Рафаэля, пленила Государя, к великому огорчению народа, который желал видеть в императрице Елисавете счастливую супругу и счастливую мать. Ее любили и жалели, а Государя осуждали, и что еще хуже, Петербургское общество злорадно изображало ее жертвою. Я уже отметила, что будь поменьше гордости, побольше мягкости и простоты, и Государыня взяла бы легко верх над своей соперницей; но женщине, и особенно царственной, трудно изменить усвоенный образ действий. Привыкнув к обожанию, Императрица не могла примириться с мыслью, что ей должно изыскивать средства, чтобы угодить супругу. Она охотно приняла бы изъявление его нежности, но добиваться ее не хотела. Кроме того, между супругами всегда находилось третье лицо, сестра Императрицы, принцесса Амалия, гостиная которой была средоточием городских сплетен, производивших дурное влияние на Императрицу. Государь не мог позабыть времени своего вступления на престол, когда сердце его наиболее нуждалось в утешении и когда он его не встретил. Ему передавалось все, что толковали в обществе, и он считал своей обязанностью вознаграждать г–жу Нарышкину за ненависть, коей она была предметом. Положа себе правилом не представлять ей никакого влияния и ничем не отличать ее, он неуклонно держался такого образа действий. Нежными попечениями, доверием, преданностью возмещал он ей изъяны самолюбия. Я еще помню блестящие праздники до 1812 года. Роскошь и царственное величие проявлялись на них во всем блеске. Среди ослепительных нарядов являлась Нарышкина, украшенная лишь собственными прелестями и ничем иным не отделявшаяся от толпы; но самым лестным для нее отличием был выразительный взгляд, на нее устремленный. Немногие подходили к ней, и она держала себя особняком, ни с кем почти не говоря и опустив прекрасные глаза свои, как будто для того, чтобы под длинными ресницами скрывать от любопытства зрителей то, что было у нее на сердце. С умыслом или просто это делалось, но оттого она была еще прелестнее и заманчивее, и такой npneiy действовал сильнее всякого кокетства. Возвращаюсь к моему рассказу.