В дни революции
Шрифт:
И если прямолинейность Ленина и его твердокаменность в политике дают основания считать его просто узким фанатиком, то гибкость ума, да и не только ума Троцкого дают место предположениям иного порядка. Опоздав к революции, задержавшись несколько в Америке, Троцкий, ещё в 1905 году бывший председателем Совета Рабочих Депутатов в Петербурге и тогда вредивший его деятельности, он примкнул в России к тому течению, которое считало необходимым «углублять» революцию, опираясь на шкурные интересы малосознательных, легко поддающихся гипнозу обещаний, солдат и рабочих.
Третий новоявленный министр, имя которого часто упоминается теперь в печати, как министра Народного Просвещения, Луначарский, как-то по недоразумению
Вспоминаю последний вечер, проведённый мною в швейцарской колонии перед экстренным отъездом моим в Америку. Здесь Луначарский предстал хорошим декламатором, частью чужих, частью своих собственных, к слову сказать – очень удачных, я сказал бы, красочных стихов, и его декламация оставила самое приятное впечатление: видно, что это его сфера, и здесь он хозяин. Но как только он с художественных высот спускается в прозу жизни, в политику, он начинает блуждать в потёмках и становится просто скучным, как всякий профан, взявшийся вас поучать, не зная сам чему.
Я не буду вспоминать других встреч с представителями российской эмиграции, ныне выдвинувшихся в ряды деятелей русской революции, ибо довольно и этих трёх наиболее крупных современных персонажей. С другими, быть может, мы ещё встретимся в другом месте.
Я озаглавил настоящую главу, между прочим, «Агония старой власти».
Читатель спросит меня, почему же я ничего не говорю об этой агонии. Да просто потому, что она чувствуется здесь. В самом деле. Систематическое преследование и в административном и в судебном порядке такого более чем скромного и неопасного для существовавшего порядка политического деятеля, как я, и боязнь, доходящая до того, что в пору нужды в опытных офицерах, мне не разрешают явиться к исполнению своего долга, ясно показывают, что правительство было слабое и боялось собственной тени.
Мы жили в Швейцарии. А там, далеко, бился пульс русской жизни, страна переживала трагическую пору, а власть, как в свистопляске, издевалась над страной. Живые силы не допускались к работе, и всё руководящее её бралось из одного кладезя бюрократов. Уже в том факте, что одни лица оставляли министерство, чтобы через короткий промежуток вновь вступить в таковое, ясно проявлялся кризис власти, как таковой. А влияние Распутина и иже с ним на судьбы России? Это ли не знаменательно в смысле указания на то, что страна переживает внутри нечто трагическое, и что дальше так продолжаться не может. Страх власти перед революционными призраками чувствовался даже заграницей, в Швейцарии. Все работники, помогавшие военнопленным, но не принимавшие участия в официальных правительственных организациях, были взяты под подозрение: и в этом сыске департаменту полиции помогали дипломатические представители России и органы, при них состоявшие. Сколько ложных доносов слали эти деятели в Петербург, а там учитывали всё и находили, что вместе с хлебом и молоком и рыбьим жиром, посылаемым людьми, живущими заграницей, нашим голодным военнопленным идёт в лагеря революционная зараза, от которой надо уберечь пленных во чтобы-то ни стало. И нашему комитету, в конце концов отказали в праве получать из России деньги, и субсидировавший нас, как своего уполномоченного, Московский Комитет получил официальное уведомление от московского градоначальника, чтобы деньги нам более не посылать в виду революционного направления… того хлеба, который мы пакетами отправляли в лагеря военнопленных в Германии и Австрии. Равным образом, когда мы подняли вопрос об интернировании в Швейцарии наших туберкулёзных военнопленных, наравне с французами и германцами, русское правительство не решилось сделать этого, опять таки, боясь революционной заразы.
Это ли не показатель агонии власти? Власть металась, чувствуя свою слабость, и поэтому старалась держаться возможно строже.
Так отображалась русская жизнь заграницей.
Приближался срок окончания моего невольного пребывания заграницей, вдали от родины. И чем ближе было время возвращения, тем острее чувствовалась боль разлуки и тем страстнее хотелось быть там, в страдающей, истекающей кровью, угнетаемой насильниками, но всё же дорогой и нежно любимой родине.
Я начал считать дни. Каждый день, просыпаясь утром, я вычёркивал прожитой день.
В привычной обстановке, при однообразных условиях сложившейся жизни, хотя и при достаточном количестве обязательной работы в деле помощи военнопленным, дни стали проходить тоскливо долго. И я почувствовал, что если я останусь здесь ждать конца срока своего пребывания, нервы мои напрягутся и трудно будет доживать последние дни. И я решил переменить страну. Кстати, явилась определённая задача. Затруднения, которые делало русское правительство в получении средств для работы комитета помощи военнопленным, ставило комитет в безвыходное положение, а пленных, привыкшими уже получать, хотя и скромную поддержку, от данного комитета, лишало довольствия.
И взоры, мои обратились на Америку. Я решил поехать туда, чтобы там обратиться к русской колонии и американцам о помощи нашим страдающим в плену братьям.
Через две недели я уже качался на океанском пароходе в волнах Атлантического океана по дороге из Бордо в Нью-Йорк, снабжённый полномочиями от нескольких общественных организаций помощи военнопленных.
В середине июля 1916 года я высадился на американском берегу в Нью-Йорке, не имея никого знакомых на всём материке.
Правда, очень скоро у меня оказались знакомые, а через полгода компания друзей провожала меня в том же Нью-Йорке, но уже по пути в Россию, на родину.
Пусть мне пришлось в Америке очень трудно. Пусть иногда, из-за недостатка средств, я просто голодал, так как денег у меня своих не было, а правительство и его представители решили не присылать мне той скромной пенсии, которую всё время войны регулярно высылали мне через Российскую Миссию в Швейцарии. Если бы не добрые люди, мои случайные знакомые, оказавшие мне ссуду, я очутился бы на мостовой, выброшенным на произвол судьбы, со своими порывами собирать средства в пользу военнопленных.
Но этого не случилось. И жизнь в Америке, хотя и непродолжительную я вспоминаю всегда с восторгом.
У меня были рекомендации и к представителям американского высшего света и к представителям американской демократии. Выли рекомендации и к российской колонии, столь многочисленной и разнообразной в городах Соединённых Штатов.
Представители высшего света, приняв меня весьма любезно, как полковника русской службы, рекомендованного к тому же их заокеанскими друзьями, готовы были оказать всяческую помощь; но им требовалось немного: им хотелось иметь рекомендации и от официальных русских представителей в Америке. Но эти представители не могли быть расположены давать мне рекомендации, да и я не собирался просить их об этом. Дело сбора средств я ставил на широко общественных началах, и только к силам общественным и адресовался. С высшим американским светом ничего не вышло.