'В худых душах'
Шрифт:
Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк
"В худых душах..."
Рассказ
I
– Вот тебе и Шерама...
– проговорил мой возница, тыкая кнутовищем по направлению блеснувшей из-за пригорка степной речки Уразаевки.
– Как на ладонке...
Шерама, село дворов в полтораста, красиво облепило бревенчатыми избами холмистый берег Уразаевки. Издали можно было залюбоваться им. Таких сел в Зауралье попадается очень много. Одно только портило картину: насколько хватал глаз, ковром расстилались все поля и поля, и нигде не было даже клочка леса. А прежде, лет полтораста назад, судя по преданиям, вдоль берегов Уразаевки красовались вековые бора, - и аборигены Шерамы, башкиры, откочевывали на летние тебеневки далеко, в Ишимскую степь. Даже пней не осталось от этих боров, все выжгли уральские
Но зауральский мужик совсем не того типа, к какому привык глаз в великорусских губерниях. Здесь живет народ "естевой", то есть зажиточный (вероятно, от слова: есть), "народ-богатей", если сравнить с "Расеей". Матушка Сибирь вспоила, вскормила его и на ноги поставила. На привольных местах окреп тот же самый народ, раздобрел. Недаром славятся сибиряки своей смышленостью и промышленным характером. Под боком киргизская степь, Обь с своими притоками; позади стеной подымается Урал - было где поучиться зауральскому мужику уму-разуму.
От деревни Шляповой до Шерамы вез меня какой-то дядя Евмен и всю дорогу весело балагурил на своем облучке. При виде Шерамы даже Евмен пришел в некоторый восторг, потому, вероятно, что она раскинулась, "как на ладонке".
– Важное село, - говорил, любуясь, Евмен, когда наша телега начала осторожно спускаться по крутому косогору прямо к реке.
– А вон дом попа Якова... Естевой поп. Тебе к нему?
– Да.
– Ну, ты, ма-ахонькая!
– прикрикнул на свою лошадь Евмен, прыгая на облучке; его рубаха из изгребного холста надулась парусом, показывая свои кумачные ластовицы.
– Попадья Руфина пирогом попотчует, - прибавил Евмен, поворачивая ко мне свое широкое улыбавшееся лицо с оскаленными зубами и загорелым румянцем.
– Любите попа Якова?
– спросил я.
– Якова-то? Пошто его не любить - любим... Он у нас как мохом оброс. Теперь, надо полагать, на пятый десяток перевалило, как он поступил к нам в Шераму. Нет, ничего, любим Якова... у него десятин сорок, поди, посеяно да скотины сколько... всякой всячины - дивно! Яков-то все у нас сам доспиет*, своими руками, оттого мы его и любим. Примется пахать, так куды мужику, не угнаться... Могутный из себя, навалится на сабан, так лошадь-то только-только не закряхтит, едва выворотит полосу-то. Важно пашет... А примется косить или сено метать, или молотить - только успевай глядеть. А вот жать - нет, не может, - с улыбкой прибавил Евмен, поглаживая свою бороду мочального цвета: - брюхо не позволяет... Как нагнется, глядишь - и сел. Ей-богу!.. Да и то сказать, старо место, на седьмой десяток перевалило, где уж за молодыми угнаться...
______________
* Доспиет - поспеет. (Прим. Д.Н.Мамина-Сибиряка.)
После короткой паузы Евмен тряхнул своей головой и, поправив шляпу на один бок, проговорил задумчиво:
– А ведь у попа-то Якова ноне не ладно в дому...
– Что так?
– Да так...
– коротко ответил Евмен таким тоном, который делал дальнейшие расспросы совершенно излишними.
Мы въезжали в самое село. Широкая улица, обставленная рядами красивых изб, вела прямо к каменной белой церковке, красиво прятавшейся в густой зелени черемух, лип и берез. Наше появление, конечно, прежде всего обратило на себя внимание деревенских собак, которые с азартным лаем настоящих провинциалов провожали нас до самого дома о.Якова. Я очень люблю этот домик, выстроенный о.Яковом из старинного кондового леса; он так добродушно поглядывает из-под своей порыжелой тесовой крыши узкими окошечками с белыми ставнями, точно вот-вот сейчас хочет улыбнуться. Лет десять не бывал я в этом доме, но он не изменился ни на волос, только как будто глубже врос в землю да плотнее надвинул свою крышу прямо на глаза, как старую разносившуюся шляпу.
– А вот и попадья Руфина!..
– проговорил Евмен, когда наша телега мягко подкатилась по зеленой полянке к воротам, точно по ковру.
У ворот стояла низенькая толстая старушка в полинялом темненьком ситцевом платье и, заслонив черные узкие глаза короткой пухлой ручкой, внимательно всматривалась в меня. Ей было под шестьдесят, хотя на вид она казалась бодрой еще не по летам. Круглое добродушное лицо было покрыто мелкими морщинами; они собрались около глаз и рта лучами, разбегавшимися по всему лицу при каждой улыбке.
II
– Здравствуйте, Руфина Анемподистовна, - здоровался я, слезая с телеги.
– Не узнали меня?
– Да где тебя сразу-то узнаешь, - отозвалась добродушно старушка, видимо еще сомневаясь в твердости своей памяти.
– Ах, батюшки... да ведь это ты...
– встрепенулась старушка, называя меня по имени.
– А уж я-то не чаяла тебя и в живых видеть... Никак, лет десять будет, как ты не бывал у нас?
– Около того.
Старушка обняла меня и расцеловала, а потом, схватив за рукав пальто, бойко потащила в "горницу". Пока мы шли от ворот к старому крылечку, она несколько раз оглядывалась на меня, как будто стараясь убедиться в том, что имеет дело не с призраком, а с живым человеком. Конечно, при таком благоприятном случае старушка не преминула всплакнуть и сквозь слезы с каким-то детским всхлипываньем шептала:
– Из себя-то уж ты больно тово... в чем душенька!.. Все, небойсь, учился? Ох-хо-хо... Учитесь вы до седого волоса, а когда жить-то будете...
– Как отец Яков здравствует?
– Здоров, ничего... Что ему сделается?..
Дворик у о.Якова был устроен на крестьянскую руку. Службы были заняты "стойками" для скотины, амбарами, сусеками и громадным сеновалом. На задней половине двора помещалось отделение живности; из-за перегородки весело смотрела мохнатая голова годовалого жеребенка; несколько овец лежало в тени амбара, вытянув по земле шеи. Из самой глубины двора выглядывала маленьким окошечком крошечная банька; в ней о.Яков любил отдохнуть летом после обеда часок-другой и "позолотить хлеб-соль", то есть покурить из большой деревянной трубки. Посреди двора стояла тюменская телега, на которой только что приехали с поля; на колесах оставались следы вчерашней грязи, а из кузова лезла во все стороны не успевшая еще подсохнуть недавно скошенная трава. Под навесом у погреба были сложены бороны.
– Милости просим...
– говорила матушка Руфина, с легким перевальцем утицей забегая по настланным дощечкам в темные сени; она распахнула дверь в кухню и любовно смотрела на меня своими черными глазками.
Если во дворе было царство о.Якова, то за порогом сеней начинались уже владения матушки Руфины. Я всегда с некоторым благоговением переступал через этот порог; за ним каждая вещь говорила о неустанном, вечном труде. Налево от входных дверей, за косяком, стоял обыкновенно посошок о.Якова; если посошок дома - и хозяин дома, посошка нет - и хозяина нет. Теперь посошок отсутствовал. Направо в углу стояла крашеная деревянная кадка с водой, а потом целый арсенал сундуков, ящиков, ящичков, коробушек, плетенок и тому подобного "хлама", как называл о.Яков весь этот хозяйственный скарб. От самого порога сеней вела в горницу белая, как снег, тропинка из домашнего холста.
Ход в горницы шел через кухню, и другого не полагалось. "Что я, разве губернатор какой, чтобы парадное крыльцо строить, - говаривал поп Яков. Я, брат, своими руками дом-то строил... Тут не много разгуляешься. Было бы тепло!" Впрочем, незнакомый человек не скоро бы и догадался, что он в кухне. Русская печь скромно пряталась за ситцевой занавеской, посуда была всегда прибрана, и, может быть, только один пузатый самовар, всегда стоявший на залавке, мог навести некоторое сомнение своим присутствием.