В исключительных обстоятельствах
Шрифт:
– Ах, на портретах...
– Вы что тут, долго будете безобразить? Слезайте сейчас же. А то я милицию вызову.
Зайцев посмотрел сверху вниз на чистенького старичка билетера.
– Вызовите. Я как раз хотел вас об этом попросить.
А Егоров спрыгнул с барьера и потянул за собой Зайцева.
– Не валяй дурака, Сережа, а то подумают, мы - хулиганы.
– Не подумают, - скосил глаза на билетера Зайцев, но все-таки тоже спрыгнул.
– Который, ты говоришь, Луначарский?
– опять спросил Егоров, жадно вглядываясь
– Вон тот полный, налево смотри, в пенсне, редкие волосы. Причесывается, что ли? Нет, просто ухо потрогал...
– А я на этого подумал, на худощавого...
– Ты что?
– удивленно посмотрел Зайцев на Егорова.
– Разве плохо видишь?
– Нет, ничего.
– Этот же, худощавый, - поп. Его сразу заметно, что он поп. Это и есть митрополит Введенский.
Однако ошибиться было легко.
Из-за трибуны видно только голову и плечи выступавшего митрополита. Волосы у него не длинные, как бы полагалось духовному лицу. И он в эту минуту перелистывал на трибуне бумаги. Вычитывал цитаты, как всякий докладчик. Только цитаты он приводил из Библии на церковнославянском языке, непонятном многим.
Егорову же был понятен этот язык. Он и грамоте стал учиться сперва по-славянски. Раньше, чем он пошел в школу, его учил отец по какой-то старинной книге.
Отец Егорова больше всего любил чтение именно старинных, главным образом божественных книг. Верхолаз-кровельщик, он часто чинил купола храмов, разъезжал с этой целью по всей Сибири и считал себя близким к церковным делам. Только, кажется, перед самой смертью, уже на гражданской войне, он разочаровался в религии. А бабушка Егорова постоянно, до сих пор читает Библию. И кажется, еще совсем недавно она возила внука на пароме в Староберезовский монастырь, на поклонение мощам святого Софрония.
Егоров до сих пор помнил все молитвы. Но сейчас весь этот божественный, религиозный мир был от него где-то далеко-далеко, как в тумане. И ему было вовсе не интересно слушать митрополита.
Он рассеянно оглядывался по сторонам, рассматривал расписанный потолок, балконы, галерку.
– Не люблю я их, - негромко и досадливо сказал он, опять покосившись на митрополита Введенского.
– Кого?
– удивился Зайцев.
– Кого не любишь?
– Ну, одним словом, попов и вот всю религию. У меня из-за них в Дударях чуть большое дело не вышло. Чуть-чуть меня из комсомола из-за них не наладили...
– А что такое?
– обеспокоился Зайцев.
– Ты в церковь ходил? Молился?
– В том-то и дело, что я уже не молился. И не ходил. А все-таки пришили дело. Меня, одним словом, один парень спас. Вениамин Малышев. Мировой парень! Так я ему до сих пор письмо и не написал. А он меня, можно сказать, спас. А то бы я сейчас скитался.
– Да в чем дело-то было?
– После я тебе расскажу. Но это было большое дело, - вздохнул Егоров.
– После так после, - оборвал
– А сейчас слушай. Говорит Луначарский. Вон он, видишь, встал...
– Зайцев схватил Егорова за руку. Теперь внимательно слушай - Луначарский...
Полный, плотный человек с крупной седоватой головой поднялся за столом. Пенсне его заблестело.
– Ну, хорошо, - сказал он, - допустим на минутку, что митрополит Введенский ведет свое происхождение непосредственно от бога Саваофа. Допустим, что он создан по образу и подобию божию. А я и те, кто со мной согласен, происходим, как утверждает наука, от обезьяны. И вот если вспомнить, как выглядит обезьяна, и взглянуть хотя бы на меня, можно сказать, какой прогресс. А теперь вспомните могущественного бога Саваофа, каким его изображают на иконах, и посмотрите на нашего собеседника митрополита. Не правда ли, какой ужасный регресс?!
Многие засмеялись и захлопали.
А когда смех и аплодисменты утихли, Егоров наклонился к уху Зайцева и доверительно прошептал:
– А мы правда все от обезьяны.
Зайцев опять засмеялся.
– Я серьезно говорю, - нахмурился Егоров.
– Я это еще в Дударях читал, что мы все от обезьяны...
Тон у Егорова был такой, что мне самому, мол, неприятно это открытие, но не признать его все же нельзя. И Егоров вздохнул.
Домой он пришел очень поздно, но в темном дворе еще визжала пила и ухал топор.
Катя и ее ребятишки азартно работали под окном кухни, в полосе света, падавшей из окна от керосиновой лампы-"молнии". Они пилили и кололи дрова, и укладывали их тут же под низеньким навесом.
Егорову стало стыдно. Ребята и Катя работают, а он где-то там ходит, слушает митрополитов... А все думают, что он задерживается на работе. А на работе он сегодня оскандалился.
Катя, однако, обрадовалась его приходу.
– Вы, ребята, пилите, - оставила она пилу, - а я покормлю дядю.
Раньше она его не так называла.
– Нет, я уже поел, - сказал Егоров.
– Вижу, - вытерла руки фартуком Катя.
– Вижу по личику твоему прекрасному, как ты поел. Краше в гроб кладут.
– Нет, я правда не хочу есть. Я буду сейчас пилить с вами.
– Поешь, - повела его в дом Катя.
– Я сегодня щи варила. Большой чугунок. Мы уж во второй раз поели. Еще теплые щи.
Она три раза повторила это слово "щи", и Егоров вдруг так захотел есть, что у него засосало внутри.
– Хорошие, очень наваристые. С костями от ветчины варила, - поставила Катя на стол ароматную еду и нарезала толстыми ломтями хлеб.
Пригласительный билет на торжественный вечер в честь Октябрьской революции был, как сказали бы историки, переломным моментом в отношениях брата и сестры. Она теперь, казалось, с особым удовольствием ухаживала за ним, как за важным лицом, оказавшим ей высокую честь состоять в прямом родстве.
Егоров поел, и его быстро сморила дремота, но он ее преодолел и пошел пилить дрова.