В избе лесничего
Шрифт:
Однажды зимняя ночь застала меня на одинокой почтовой подводе, плетущейся по глухой таежной дороге.
В тайге темнота подступает очень близко; различаешь только два-три ряда придорожных деревьев, а глубже они сливаются в сплошной непроглядной мути. Полная тишина отчетливо выявляет каждый шорох, и с непривычки мягкое падение комьев снега с деревьев принимаешь за прыжки осторожного зверя. В такие минуты человеку с беспокойным
– Чего ты спи? – толкнул меня в бок почтальон Михаил Суляндзига. – Смотри, Усинга подошел.
Я поднял голову. Над белесым полем дрожали тусклые редкие огоньки. Самый ближний к тайге я принял за домик лесничего. Поравнявшись с ним, я выпрыгнул из саней и пошел напрямик на этот огонек по рыхлому глубокому снегу. Вскоре показалось очертание домика с обнесенным вокруг него дощатым забором. Ко мне навстречу бросились с разноголосым лаем собаки лесничего. Впереди бежал старый рослый Трезор, лаявший охрипшим словно от простуды голосом. В тайге на лай собак хозяева не выходят. К чему! Человека таежная собака не трогает, а собачью острастку здесь никто не принимает во внимание.
Я на ощупь отыскал никогда не запирающуюся дверь и рванул ручку. Дверь распахнулась с сухим треском.
– Ого, уверенно рвет! Стало быть – свой, – воскликнул лесничий Ольгин, вставая из-за стола. Чисто выбритый, высокий и костистый, в черной безрукавке, ладно облегавшей его мощную фигуру, он выглядел моложаво. В его широких плавных движениях чувствовалась медвежья неукротимая сила.
– Быть тебе богатым: прямо к ужину угодил, – говорил он, пожимая мне руку. – А у меня гости. Садись, вместе повечеряем.
Я разглядел сидящих за столом. Один из них, молодой, с припухшими веками, назвал себя Василием. Второй, заросший седой щетиной, смерил меня крутым взглядом маленьких серых глаз, глубоко посаженных под нахохленными густыми бровями, подал мне корявую жилистую руку и произнес твердым голосом:
– Константин Георгиевич.
Этот пожилой, но еще крепкий мужчина вызывал к себе уважение и любопытство. Одет он был необычно: из-под желтой меховой безрукавки виднелась серая суконная толстовка, на ногах – бурые, прокопченные, точно смазанные дегтем, олочи с затейливо загнутыми носками; на длинных
– Все ли подводы приехали?
– Не знаю, мы шли пешком, – ответил он.
Я умолк, несколько озадаченный…
В просторной, ничем не перегороженной избе Ольгиных было пусто и сумрачно, – дальние углы проваливались, точно в яму. За печью, стоявшей посередине избы, на деревянной кровати лежал дед Алексей и безучастно смотрел в потолок.
Все в этой избе дышало густой дремотной тайгой: и голые бревенчатые стены с торчащими из пазов кудлатыми пучками моха, и деревянные кадки вместо ведер, и висящие над ними ружья и ножи, и беспорядочно валяющиеся на полу медвежьи и оленьи шкуры, и этот резкий берложий дух кисловатой испарины влажных шкур, горький, еле уловимый аромат березовых веников и острый свежий запах снега, врывающийся снаружи белыми струйками сквозь оледенелый, осклизлый дверной притвор.
Хозяин рассказывал, как удобнее пройти на Арму, где привалы делать, где имеются ночлежные избушки.
Гости, слушая Ольгина, ели мелко нарезанное кабанье сало. Константин Георгиевич накладывал из банки на сало пахучую буро-зеленую мешанину, похожую на перебродивший силос.
– Что это такое? – спросил я.
– Нанайский салат, – ответил он, хитро улыбаясь. – Может, попробуете?
Я зачерпнул половину чайной ложки и проглотил. Сначала мне показалось, что я проглотил железное веретено, потом – горячий уголь. Внутри у меня что-то сверлило, обжигало, захватывало дыхание. Я закашлялся и вынул платок, чтобы вытереть глаза.
Константин Георгиевич, откинувшись, залился по-детски звонким смехом.
– Ничего, для дезинфекции полезно. Это адская смесь от тридцати трех болезней, – сказал он, оправившись от смеха. – Нанайцы говорят, что, если поешь этой смеси, ни один медведь тебе не страшен, только дыхни на него – вмиг удерет.
Конец ознакомительного фрагмента.