В канун Рагнаради
Шрифт:
– Очень жаль. Мы даем справки о здоровье больных только близким родственникам.
Она отвернулась, сделала шаг туда, к сверкающей белоснежной чистотой двери с траурно черной табличкой, извещающей о пребывании за этой самой дверью какого-то медицинского светила. Несколько секунд Виктор слушал звонкое щелканье каблучков по скользкому кафелю, потом догнал их обладательницу и бесцеремонно схватил за рукав:
– Если вы хотите точно следовать духу и букве закона, можете считать меня его родственником. Я жених его сестры.
– Ах, вот как...
– в ее прозрачно-голубых глазах что-то изменилось.
– Поймите, я должен знать, - Виктор старался
– Вы ведь, вопреки вашему заявлению о близких родственниках, даже матери его так ничего и не сказали.
– Да, теперь я понимаю вас. Вы действительно должны знать, - она доверительно взяла Виктора под руку.
– Только помните: я вам ничего не говорила. У него... Как вам объяснить? Это полный распад личности. Необратимый, стремительно прогрессирующий. Неизлечимый. И тяжелейшее нервное истощение вдобавок. Ему осталось жить несколько дней, не больше. Эдуард Львович, - почтительный кивок в сторону двери, - Эдуард Львович предполагает, что это наследственное. Так что, я бы посоветовала вам воздержаться от этого брака.
Затихла дробь каблучков, улеглись отголоски гулкого удара массивной двери. Виктор сильно потер ладонями лицо, приходя в себя. Наверное, так чувствует себя человек, которому плюнули в глаза из проезжающего автомобиля. Поняла. Посочувствовала. Посоветовала. Дрянь...
Возле телефона в вестибюле толпилась очередь, автоматы на троллейбусной остановке не работали: кто-то аккуратно повывинчивал из трубок микрофоны. Виктор внятно и длинно высказался в адрес этого кого-то (благо, рядом никого не было), а потом подумал, что зря он так, что по сути дела следовало бы поблагодарить его, на некоторое время отсрочившего разговор с Наташей. Разговор... Господи, что же он ей скажет, как он сможет ей это сказать?! Он представил себе Наташу, как она отводит ладошкой свисающую на лоб пушистую русую прядь, как смотрит - пристально, снизу вверх смотрит в глаза; представил лицо ее, побледневшее так, что веснушки кажутся черными... Представил, как никнут под тяжестью услышанного ее крепкие мальчишеские плечи, представил дрожащие губы, заплывающую слезами синеву глаз... Господи, господи, что же придумать, что же ей такое соврать?!
Соврать...
Соврать можно что угодно, а через несколько дней она все равно узнает правду, и чем правдоподобнее будет вранье сейчас, тем страшнее обрушится на нее правда потом - обрушится, сломает, раздавит...
Что же делать, что, что?!
Глеб... Ах, Глеб, Глеб, как же это ты, как же тебя угораздило, дружище? Наследственное... Дура ты, ветеринар, а не психиатр! Что ты можешь знать о его наследственности?! А я - я знаю Ксению Владиславовну, и Дмитрия Сергеевича я знал, а ты мне - наследственное! Ум, интеллигентность - вот что передают своим детям такие родители по наследству!
Эх, Глеб, Глеб... Виктор стиснул ладонями виски, затряс головой, стараясь отогнать кошмар воспоминаний. Не удалось. Телефонный звонок поднял его с постели, и он мчался, не разбирая дороги, по черным гулким улицам ночного города, спешил, спешил, понимая: только по-настоящему страшное могло превратить голос Наташи в то, что он слышал. А потом Наташа теребила его, кричала, умоляла сделать хоть что-нибудь, а он стоял, не в силах отвести взгляд от бьющегося в судорогах, корчащегося на полу тела, от мутных стекляшек пустых глаз, от черного, запрокинутого в идиотском хохоте рта. Глеб. Тонкий, насмешливо остроумный Глеб, умница, друг, слюнявый кретин без капли мысли и чувства в глазах. В одну ночь. Да как же это, господи!...
Исправный автомат отыскался, наконец, но теперь Наташин телефон был занят. Виктор раз за разом набирал знакомый номер, и, услышав в трубке злорадно-торопливые гудки, яростно грохал трубкой по рычагу. Нашел-таки себе врага... А потом - далекий, искаженный плохой мембраной голос Наташи: "Витя? Наконец-то... Приезжай", - и снова гудки. Некоторое время Виктор стоял, привалившись затылком к прохладной и жесткой стене телефонной будки - не решался выйти, тянул время, бездумно рассматривая свое отражение, смутно угадывающееся в замызганном стекле напротив. Ну и видик, однако... Широкое лицо будто перечеркнула полоска усов, вздернутый нос шмыгает, в узких темных глазах стынет собачья тоскливость... Ну, чего киснешь, ты? Радоваться надо. Мы же с тобой отсрочку получили. Пятнадцать-двадцать минут отсрочки... Только ведь мало это - двадцать минут. Были, и нету их. И палец уже давит упругую кнопку звонка, щелкает замок, открывается дверь, и Наташа спокойно говорит:
– Заходи, заходи, Вить. Заходи и рассказывай.
Спокойно говорит... Как бы не так - спокойно. Держится-то она молодцом, вот только лицо прячет, потому что губы у нее белые и дрожат, а под глазами - синие тени. Отошла к окну, не смотрит на Виктора, смотрит на улицу.
– Не бойся, Витя, рассказывай. Мамы нет. Она к школьной подруге поехала. Есть у нее, оказывается, школьная подруга такая - психиатром работает... Ну, так что?
– Ну что - что?..
– Виктор попытался проглотить распирающий горло душный комок, но не получилось.
– Ну, был. Разговаривал с лечащей... этой... врачом. Говорит, что случай довольно тяжелый. Но они не теряют надежды, Наташ, делают что-то. Так что, может быть...
– Так что, может быть...
– Наташа все смотрела в окно, постукивала по стеклу до белизны сжатыми кулачками.
– Быть может, что так... Это хорошо. Это очень хорошо, Вить, что ты совершенно не умеешь врать. Ты это учти на будущее, ладно? Ты много-много чего умеешь, а вот врать - ну ни капельки. По крайней мере, мне. Ну, ладно, - она наконец оторвалась от изучения улицы, подошла к Виктору, пихнула его в кресло.
– Сиди тут и не рыпайся. Считай, что успокоил меня и гордись собой. А я сейчас тебя чаем поить буду.
Виктор и не думал рыпаться. Гордиться собой, впрочем, тоже. Он просто сидел и слушал, как Наташа гремит на кухне посудой, ругается с заартачившейся конфоркой, отчитывает протекающий кран... Правда, услышав тяжелый удар, рассыпавшийся звоном осколков, и последовавший за ним яростный рык озверевшей тигрицы, он было вскочил, но из кухни сообщили:
– Это был чайник. Заварной. Фарфоровый. Все в порядке.
А потом в кухне долго-долго лилась вода - из обоих кранов на полную мощность. Чтобы Виктор не услышал, как Наташа плачет. И он горбился в своем кресле, кусал губы, но понимал, что туда, к ней, нельзя и не двигался. А потом вода перестала шуметь, и чуть-чуть охрипший голос Наташи объявил:
– Во изменение предыдущего распоряжения можешь прийти и забрать чайник. Только учти: он тяжелый и кусается.
Никакого чая они, конечно, не пили: сначала он был слишком горячий и пить было невозможно, а потом слишком остыл и пить стало неинтересно. Наташа уволокла чайник на кухню - подогревать - и они совсем забыли про него, и просто сидели, сидели вдвоем в одном кресле, как всегда, как раньше, когда из другого кресла насмешливо и близоруко щурился на них Глеб, а они показывали ему нос в четыре руки.