В канун Рагнаради
Шрифт:
И это лицо, лицо наставника и, как казалось доселе, самого близкого на свете человека, нынче виделось столь постылым, что тот, которым был тогда я, смотрел лишь вперед и ввысь, в выцветающую от зноя синеву, хоть и оступался ежеминутно, хоть дважды едва не упал, (спасибо господину поручику: под руку подхватывал, не брезговал)...
А река шумела все громче и громче, совсем уже рядом, и тот, я, вдруг натолкнулся грудью на твердое, упруго-податливое, глянул невидяще в затылок внезапно остановившегося игумена. Тот отстранился - досадливо, гадливо, осенил
Тропинка, вызмеившись к обрыву, метнулась внезапно крутыми уступами вниз, к воде, стеклянно пенящейся по ржавой укатанной гальке. А на другом берегу, в рыжих, млеющих на солнце утесах, четким пятном черноты виднелась узкая щель.
Игумен тускло глянул в лицо (впервые за последние дни); ткнул острым пальцем в черный изгиб в скалах противоположного берега:
– Там?
Тот, который я, отвернулся, угрюмо кивнул.
– Да свершится воля Господня!
– игумен истово перекрестился. Господин поручик, идем.
– Слушаюс-с!
– Поручик щелкнул каблуками, вскинул два пальца под треуголку (грудь выпячена, аж трещит сукно, в глазах - едкая издевка):
– Токмо вам, господин стратиг от кадила, на сем месте остаться бы, да уши зажать, не то с непривычки как бы конфузии с вашей милостью не приключилось!
Игумен не слушал - он уже спускался к реке.
Тот, который я, угрюмо смотрел, как солдаты, сквернословя и вскрикивая, спускают с обрыва бочонок со взрывчатым зельем; как игумен, подобрав полы облачения, оскальзывается на гальке, бредет через реку, и стремительная вода обтекает его ноги хрустальными бурунами; как одна за другой ныряют человеческие фигурки, столь малыми кажущиеся отсюда, сверху, в черный зев расселины.
Долго, как долго возятся они там, в темноте, будто растворились, утонули в закованном в камень мраке... Нет появились вновь, бредут обратно. Поручик... Игумен... Солдаты... Третий... Четвертый... Все. Жаль.
Последний из перепачканных глиной и копотью солдат, озираясь, торопливо выкарабкивался на гребень обрыва, когда с натужным медленным громом затаившаяся в расщелине чернота выплеснулась на божий свет уродливым клубом пороховой гари, оторвалась от скал, поплыла над рекой, вспухая, бледнея, пучась, будто нелепое облако - выше, все выше...
А гул стих было, но не до конца, и долго еще утроба утесов стонала-бурчала невидимыми камнепадами. И когда улеглась поседевшая пелена пыли и дыма на том берегу, стал виден его рыжий камень, однообразие которого не нарушалось более ничем - щель исчезла.
Игумен перекрестил реку, и, медленно, сгорбившись, (куда только девалась его недавняя бодрость?!) побрел наугад, от берега, туда, откуда пришли. Проходя, сказал устало, не подняв глаз:
– В обитель тебе пути более нет. Быть может, Бог простит грех идолопоклонства, я же, многогрешный, смущения умов братии простить тебе не могу.
Тот, которым был тогда я, с горькой улыбкой смотрел ему вслед, на эту согбенную спину, спину человека, подавленного беспощадным сознанием собственной правоты. А потом тяжелая рука с треском хлопнула по плечу и тот, я, обернулся, и глаза его встретились с веселыми глазами поручика.
– Что, долгогривый, никак проштрафился? Никак выгнали?
– в голосе поручика звучали и сочувствие, и насмешка.
– Ишь, закручинился! Известно, в монастыре житие веселое: знай, псалмы пой, да кашу трескай - вон какую ряшку наел... Да плюнь. На обитель, на этого сморчка в рясе - плюнь. Пошли с нами. Батюшке государю Петру Лексеичу, дай ему Господь многая лета, такие здоровые жеребцы, как ты, зело надобны - турку воевать...
И снова телефон. Виктор с трудом оторвался от чтения, досадливо покосился на надрывающийся аппарат, дожидаясь, пока он умолкнет, но звонки - назойливые, надоедливые - не прекращались. А потом он подумал, что это может звонить Наташа, и поспешно схватил трубку.
Это звонила Наташа.
– Привет, - голос ее был вялым, тусклым.
– Кто-то мне обещал, что очень-очень постарается поскорее прийти. Это четыре часа назад было. Вить, а Вить, ты не припомнишь, кто бы он мог быть, этот обещавший?
– О господи!
– Виктор чувствовал, как душная краска стыда заливает лицо.
– Малыш, ты уж прости, извини меня, скотину безрогую, я...
– Насчет безрогости - это интересно. И если ты не исправишься, возможно, я эту самую безрогость твою устраню.
– Наташенька, смилуйся! Я уже исправился!
– Ладно. Прощаю. В общем, все к лучшему получилось. Вот так - к лучшему, - интонации ее были какие-то странные, и говорила она будто нехотя.
– Мне на завтра помощь понадобится. Твоя и еще кого-нибудь из твоих ребят. Так ты уж их попроси, пока они не разбежались. Надо будет тяжесть небольшую перевезти...
Наташа закашлялась, а когда заговорила вновь, голос ее стал звонок и непривычен:
– Только что звонили из больницы, Вить. Сказали, что Глеба завтра можно будет забрать. Он умер.
2. ОТСВЕТЫ
– Глубокоуважаемые леди и мужики! Довожу до вашего сведения, что мы вышли, наконец, в район поиска.
– Толик сложил карту и значительно оглядел собравшихся у костра.
– Причем заслуживает быть отмеченным тот факт, что в вышеозначенный район мы изволили прибыть с двухдневным опозданием, вот. А это - свинство.
– Друг Толик, ты знаешь, что сказал однажды Гамлет своему другу Горацио?
– Виктор подбросил в костер несколько веточек, прищурился на огонь.
– Так вот, Гамлет как-то сказал: "Горацио, мой друг, не гавкай". Понял?
– И вообще...
– Антон выдрал, наконец, из своей окладистой бороды репей, рассмотрел его внимательно и бросил в Толика.
– Кто решил в японских кроссовках пофасонить и в первый же день ногу стер? Ты. Так что, чья бы корова...
– Упрек ваш, товарищ Зеленый, справедлив, но корнеплод свой заберите назад.
– Толик поймал репей на лету, прицелился и метко запустил его обратно в антонову бороду.