В компании куртизанок (Жизнь венецианского карлика)
Шрифт:
— Ну конечно Альберини! — И она морщит нос. — Но ведь мы уже сказали ему, что сегодня вечер занят. Он ничего не узнает. Его пути никогда не пересекаются с путями Фоскари.
Разумеется, не пересекаются, ведь один зарабатывает на жизнь в поте лица, а второй проматывает родительское состояние. Впрочем, сейчас я не стану об этом упоминать.
— Почему бы не дать Фоскари передохнуть? — спрашиваю я.
Она смеется и принимает мои слова за очередную любезность, но она права лишь наполовину. Он для меня загадка, этот Фоскари. Это ее самый новый и самый юный посетитель. Еще не до конца оперившийся птенчик из стаи правящего воронья, скидывая свои узорчатые чулки, он так радуется наслаждениям, которые доставляет ему собственный уд, что своим пылом и восторгами доводит до изнеможения и себя и
— Ты же сама знаешь — за последний месяц он задолжал нам уже за полдюжины свиданий.
— Ах, Бучино! Ты зря тревожишься: его семья — одна из лучших в городе.
— Верно, и потому она приберегает деньжата для старших сыновей, а не для него. Родители заплатили за то, чтобы его лишили девственности, но не собираются содержать его любовницу. Ты лучше послужишь нашему делу, если отблагодаришь своими нежностями Альберини.
— Знаешь что? Не надо читать мне наставлений и рассказывать, что будет лучше для дела! — ворчит она раздраженно. — Говорю тебе: я предпочла бы развлекать сегодня Фоскари.
— Как угодно. Но, если он придет, пусть заплатит! Наши благодеяния этому юноше уже стали пищей для пересудов домочадцев, а если мы не остережемся, то вскоре всему городу станет известно, что кое-кому мы отдаем задаром то, за что просим плату у остальных. Сама можешь представить, какой урон нанесут нам такие сплетни.
Фьямметта поводит плечами:
— Не слышала я никаких таких сплетен.
— Это оттого, что я слежу за тем, чтобы дверь у тебя всегда была закрыта, — кротко говорю я. — И храплю громче, чем обычно, чтобы заглушить шум.
Я улыбаюсь, чтобы ей легче было переварить мою колкость. Однако она решает не принимать протянутую оливковую ветвь.
— Что ж, прекрасно! Раз ты так настаиваешь, пожалуй, ему лучше не приходить. Но все равно я не стану принимать Альберини. Вместо этого я лучше отдохну. Это тоже не пустяк — позировать тут целый день, словно живая статуя, пока Тициан возится со своими кистями.
Я пристально смотрю на нее, но она отводит глаза.
— О-о, какой жасмин, — произносит она восхищенно и зарывается лицом в цветы. — Нет на свете другого такого запаха. Я десяток раз пробовала покупать на Риальто духи с жасминовым ароматом, но стоит раскрыть флакончик, как он улетучивается за несколько минут.
— Да, чудесный запах, — бормочу я, удивившись, что она так быстро переменила тему, мы не в первый раз спорим с ней из-за этого щенка. — Сладкий, как Аркадия.
Она смотрит на меня и улыбается, словно услышав что-то смутно знакомое.
— Аркадия? Да, пожалуй.
— Мне плевать, сколько там ей сулят, Бучино, она останется здесь! — В дверях показывается Тициан. — Она обещала мне целый день, и мне нужна каждая минута этого дня!
— Не тревожьтесь, маэстро, у вас никто ее не отнимает. Я лишь пришел, чтобы сообщить ей одно известие.
— Какой-нибудь похотливый старикашка желает навестить ее сегодня вечером, да? Очень жаль — тогда ей не видать запеченного свиного филе в яблочном соусе. Пойдем, Фьямметта, освещение сейчас идеальное. Возвращайся скорее в мастерскую!
— Сейчас иду. — Мне ясно, что она испытывает облегчение оттого, что ее позвали, и она мельком и рассеянно улыбается мне. — Увидимся позже, Бучино.
Не сообщив мне, в котором часу вернется домой, — значит, надулась на меня из-за Фоскари, она исчезает за дверью, и живописец собирается последовать за ней. Но неужели я напрасно шагал в этакую даль? Ведь другого случая мне может не представиться еще несколько месяцев.
— Тициан! — окликаю я художника.
Тот оборачивается.
— Раз уж я пришел, может, покажете мне картину?
— Нет! Она еще не закончена.
— А я-то думал, это последний сеанс.
— Она не закончена, — упрямо повторяет он.
— Да разве вы не слыхали, что карлики слабы сердцем? — Я улыбаюсь. — Мне доподлинно известно, что я и года не проживу.
Он хмурится, но я-то знаю, что он меня любит, насколько вообще способен кого-нибудь любить, пока занят работой.
— Что она тебе такого понарассказывала об этой картине?
— Ничего. — Я пожимаю плечами. — Только то, что от неподвижного лежания у нее мышцы затекают, и мне потом приходится весь вечер ей шею растирать. Не будь меня, вы бы лишились модели.
— Вот оно что! Ну, хорошо. Только ты быстро посмотришь и сразу уйдешь. То, что ты увидишь, не предмет для сплетен, ясно?
— Какие сплетни? Я только со своими конторскими книгами и разговариваю. Все остальное мимо меня пролетает.
Его мастерская находится внутри дома, а в пристроенном сбоку сарае он просушивает готовые холсты. Я поднимаюсь по лестнице вслед за Тицианом на уровень пьяно-нобиле. Сквозь два окна в каменной стене в комнату вливается мощный поток света, и через эти же окна в благоприятную погоду, лишь взглянув на открывающуюся панораму, он может вмиг мысленно перенестись в свой родной край, не пускаясь в путь. Большой станок с холстом находится посреди комнаты, и если портрет и вправду не завершен, то я не способен углядеть, что именно осталось доделать. Что ж, в вопросах искусства я полный чурбан. Мне не раз доводилось присутствовать на званых ужинах, за которыми ученые мужи — а заодно и какая-нибудь хвастунья-куртизанка — толковали о гении Тициана, используя такие высокопарные выражения, что казалось, сам предмет их разговора — скорее плод их неуемной фантазии, нежели что-то изображенное на полотне. «О! О! Не правда ли, что он своим искусством освящает человеческое тело?», «В Тициановых красках Господь спрятал рай», «Он не художник, а чудотворец!». Их лесть липка как мед, и порой мне думается, что Тициан ценит мою госпожу как модель за то, что она не истязает его слух подобной болтовней, не мешая его кисти вольно порхать над холстом.
И вот она, его новая работа. Чтобы не получилось путаницы, я постараюсь описать ее как можно проще.
Фоном служит сама мастерская. На заднем плане виднеется часть окна с кусочком неба, озаренного яркой полосой заката, на стенах висят гобелены, на полу — два изукрашенных сундука, а рядом с ними перебирают одежды две служанки, одна на коленях, вторая стоя.
Но, когда смотришь на картину, взгляд отнюдь не задерживается на этих деталях. Ибо на переднем плане, в такой близости, что кажется, руку протяни — и дотронешься, изображена обнаженная женщина. Она лежит, опершись на подушки, на постели с двумя красными тюфяками в цветочек, застланными смятыми простынями, у ее ног дремлет собачонка с курчавой шерсткой. Волосы рассыпаны у женщины по плечам, а сосок левой груди, твердый и розовый, резко выделяется на фоне темной бархатной занавески. Чуть согнутые пальцы левой руки прикрывают лоно. Фигура написана прекрасно и — насколько я могу судить — безупречно воссоздает тело моей госпожи, а сюжет картины знаком даже такому тупице, как я, ибо художники нередко воспроизводят для тонких ценителей искусства позу отдыхающей Венеры.
Но эту картину с женщиной в самой обычной позе отличает от остальных подобных ей выражение лица модели. Все Венеры, каких я видел прежде, либо спят, либо смотрят куда-то вдаль, скромно не замечая того, что за ними наблюдают. Но эта Венера, Венера-Фьямметта, не спит. И не просто не спит — она смотрит прямо в глаза зрителю. А чтобы описать выражение ее глаз — нет, мои обычные скудные слова тут не годятся, и я чувствую, как на меня нисходит поток фантазий в духе Аретино. Ибо в ее взгляде столько… томной неги, столько ленивой любовной силы, что даже трудно сказать, предается ли она в этот миг воспоминаниям о былых наслаждениях, или же напрямую призывает тебя к наслаждениям новым. Так или иначе, ее взгляд честен. На ее лице нет ни тени стыда, смущения или робости. Эта дама, моя госпожа, так непринужденна и естественна, что, сколько бы ты ни рассматривал ее жадными глазами, она не отведет взора.