В круге первом (т.1)
Шрифт:
— Ты спутал, Лёвочка, — нежно коснулся отворота его шинели Глеб. — Бомба — на Западе, её там изобрели, а вы воруете.
— Её там и кинули! — блеснул коричнево Рубин. — А ты согласен мириться? Ты — потворствуешь этому прыщу?
Нержин ответил в той же заботливой форме:
— Лёвочка! Поэзия и жизнь — да составят у тебя одно. За что ты так на него серчаешь? Это же — твой Алёша Карамазов, он защищает Перекоп. Хочешь
— иди бери.
— А ты — не пойдёшь? — ожесточел взгляд Рубина.
— Ты согласен получить Хиросиму? На русской земле?
— А по-твоему — воровать бомбу? Бомбу надо морально изолировать, а не воровать.
— Как изолировать?! Идеалистический бред!
— Очень
Рубин стоял спиной к прогулочному двору и тропинке, а Нержин — лицом и увидел быстро подходившего к ним Доронина.
— Тихо, Руська идёт. Не поворачивайся, — шёпотом предупредил он Рубина. И продолжал громко ровно:
— Слушай, а тебе такой не встречался там шестьсот восемьдесят девятый артиллерийский полк?
— А кого ты там знал? — ещё не переключась, нехотя отозвался Рубин.
— Майора Кандыбу. С ним был интересный случай…
— Господа! — сказал Руська Доронин весёлым открытым голосом.
Рубин кряхтя повернулся, поглядел хмуро:
— Что скажете, инфант?
Ростислав смотрел на Рубина непритворённым взглядом. Лицо его дышало чистотой:
— Лев Григорьич! Мне очень обидно, что я — с открытой душой, а на меня косятся мои же доверенные. Что ж тогда остальным? Господа! Я пришёл вам предложить: хотите, завтра в обеденный перерыв я вам продам всех христопродавцев в тот самый момент, когда они будут получать свои тридцать серебренников?
48
Если не считать толстячка Густава с розовыми ушами, Доронин был на шарашке самым молодым зэком. Все сердца привлекал его необидчивый нрав, удатливость, быстрота. Немногие минуты, в которые начальство разрешало волейбол, Ростислав отдавался игре беззаветно; если стоящие у сетки пропускали мяч, он от задней черты бросался под него «ласточкой», отбивал и падал на землю, в кровь раздирая колена и локти. Нравилось и необычное имя его — Руська, .вполне оправдавшееся, когда, через два месяца после приезда, его голова, бритая в лагере, заросла пышными русыми волосами.
Его привезли из Воркутинских лагерей потому, что в учётной карточке ГУЛага он числился как фрезеровщик; на самом же деле оказался фрезеровщик липовый и вскоре был заменен настоящим. Но от обратной отсылки в лагерь Руську спас Двоетёсов, взявший его учиться на меньшем из вакуумных насосов. Переимчивый Руська быстро научился. За шарашку он держался как за дом отдыха — в лагерях ему пришлось хлебнуть много бед, о которых он рассказывал теперь с весёлым азартом: как он доходил в сырой шахте, как стал делать себе мостырку— ежедневную температуру, нагревая обе подмышки камнями одинаковой массы, чтобы два термометра никогда не расходились больше, чем на десятую долю градуса (двумя термометрами его хотели разоблачить).
Но со смехом вспоминая своё прошлое, которое за двадцать пять лет его срока неотступно должно было повториться в будущем, Руська мало кому, и то по секрету, раскрывался в своем главном качестве — донного парня, два года водившего за нос сыскной аппарат МГБ. Достойный крестник этого учреждения, он так же не гнался за славой, как и оно.
И так в пёстрой толпе обитателей шарашки он не был особо примечателен до одного сентябрьского дня. В этот день Руська с таинственным видом обошёл до двадцати самых влиятельных зэков шарашки, составлявших её общественное мнение, — и с глазу на глаз каждому из них возбуждённо сообщил, что сегодня утром оперуполномоченный майор Шикин вербовал его в стукачи, и что он, Руська, согласился, предполагая использовать службу доносчика для всеобщего блага.
Несмотря на то, что личное дело Ростислава Доронина было испещрено пятью сменёнными фамилиями, галочками, литерами и шифрами о его опасности, предрасположенности к побегу, о необходимости транспортировать его только в наручниках, — майор Шикин в погоне за увеличением штата своих осведомителей счёл, что Доронин — юноша, и потому нестоек, что он дорожит своим положением на шарашке и потому будет предан оперуполномоченному.
Тайком вызванный в кабинет Шикина (вызывали, например, в секретариат, а там говорили: «да-да, зайдите к майору Шикину»), Ростислав просидел у него три часа. За это время, слушая нудные наставления и разъяснения кума, Руська своими зоркими ёмкими глазами изучил не только крупную голову майора, поседевшую за подшиванием доносов и кляуз, его черноватое лицо, его крохотные руки, его ноги в мальчиковых ботинках, мраморный настольный прибор и шёлковые оконные шторы, но и, мысленно переворачивая буквы, перечёл заголовки на папках и бумажки, лежавшие под стеклом, хотя сидел от края стола за полтора метра, и ещё успел прикинуть, какие документы Шикин, очевидно, хранит в сейфе, а какие запирает в столе.
Порою Доронин простодушно уставлял свои голубые глаза в глаза майора и согласительно кивал. За этим голубым простодушием кипели самые отчаянные замыслы, но оперуполномоченный, привыкший к серому однообразию людской покорности, не мог догадаться. Руська понимал, что Шикин действительно может услать его на Воркуту, если он откажется стать стукачом.
Не Руську одного, но всё поколение руськино приучили считать «жалость» чувством унизительным, «доброту» — смешным, «совесть» — выражением поповским. Зато внушали им, что доносительство есть и патриотический долг, и лучшая помощь тому, на кого доносишь, и содействует оздоровлению общества. Не то, чтоб это всё в Руську проникло, но и не осталось без влияния. И главным вопросом для него был сейчас не тот, насколько это дурно или позволительно — стать стукачом, а — что из этого получится? Уже обогащённый бурным жизненным опытом, множеством тюремных встреч и наслушавшись хлёстких тюремных споров, этот юноша не выпускал из виду и такую ситуацию, когда все эти архивы МГБ будут раскапывать, и всех тайных сотрудников предавать позорному суду.
Поэтому согласиться на сотрудничество с кумом было в дальнем смысле так же опасно, как в ближнем — отказаться от него.
Но кроме всех этих расчётов Руська был художник авантюризма. Читая занятные бумажки вверх ногами под настольным стеклом Шикина, он задрожал от предчувствия острой игры. Он томился от бездеятельности в тесном уюте шарашки!
И для правдоподобия уточнив, сколько он будет получать, Руська с жаром согласился.
После его ухода Шикин, довольный своей психологической проницательностью, прохаживался по кабинету и потирал одну крохотную ладонь о другую — такой осведомитель-энтузиаст обещал богатый урожай доносов. А в это самое время не менее довольный Руська обходил доверенных зэков и исповедывался им, что согласился быть стукачом из любви к спорту, из желания изучить методы МГБ и выявить подлинных стукачей.
Другого подобного признания не помнили зэки, даже старые. Руську недоверчиво спрашивали — зачем он, рискуя головой, похваляется. Он отвечал:
— А когда над этой сворой будет Нюрнбергский процесс, — вы за меня выступите свидетелями защиты.
Из двадцати узнавших зэков каждый рассказал ещё одному-двум, — и никто не пошёл и не донёс куму! Уже одним этим полета людей утвердились выше подозрений.
Событие с Руськой долго волновало шарашку. Мальчишке поверили. Верили ему и позже. Но, как всегда, у событий был свой внутренний ход. Шикин требовал материалов. Руське приходилось что-нибудь давать. Он обходил своих доверителей и жаловался: