В лабиринте
Шрифт:
– Садитесь сюда, – говорит молодая женщина, указывая на соломенный стул у стены.
Взявшись сверху за спинку стула, солдат слегка отодвигает его и садится. Правую руку и локоть он кладет на клеенку. Левая – остается в кармане шинели, по-прежнему придерживая прижатую к боку коробку в коричневой бумажной обертке.
В приоткрытую дверь, в одном или двух шагах от порога, полузатушеванная мраком, виднеется неподвижная фигурка ребенка, чей взгляд обращен на человека в военной форме, которого его мать (мать ли она ему?) только что привела в комнату и который сидит за столом сгорбившись, немного бочком, опустив голову и полуоблокотясь на красную клеенку.
Женщина возвращается через дверь, ведущую из передней. В одной руке, прижатой к бедру, у нее краюха хлеба и стакан; в другой, опущенной руке она держит за горлышко бутылку. Она ставит все это на стол перед
Все так же молча, она наполняет стакан до краев. Потом снова выходит из комнаты. На столе обыкновенная литровая бутыль из бесцветного стекла, до половины наполненная темно-красным вином; стакан под рукой у мужчины – грубая цилиндрическая, до половины в желобках фабричная посудина. Слева лежит хлеб; это горбушка простого черного хлеба, края которого образуют полукружие, закругленное по краям; мякоть плотная, с очень мелкими, ровными глазками. Рука у мужчины загрубелая от тяжелой работы и красная от мороза; скрюченные пальцы загнуты внутрь ладони, снаружи, по суставам – мелкие трещинки; пальцы к тому же выпачканы чем-то черным, вроде ружейного масла, которое пристало к потрескавшейся коже, а небрежное умывание не помогло от него избавиться. Поэтому узловатая шишка у основания указательного пальца испещрена короткими темными черточками, по большей части параллельными или разбегающимися в разные стороны; другие бороздки либо окружают эти параллельные, либо пересекают их.
Над камином висит большое прямоугольное зеркало; в нем отражается стена, возле которой стоит громоздкий комод. Как раз посередине стены приходится фотография военного в полевой форме, снятого во весь рост, быть может мужа светлоглазой молодой женщины с таким густым голосом и, должно быть, отца мальчугана. Шинель с подобранными полами, обмотки, грубые походные башмаки; обмундирование походное – каска с ремешком у подбородка и полная выкладка: сума для провианта, ранец, фляга, портупея, патронташ. Мужчина держится обеими руками повыше пояса, за ремни, перекрещивающиеся на груди; у него тщательно подстриженные усы; впрочем, портрет слишком четкий и как бы отлакированный, что следует отнести, вероятно, за счет стараний фотографа, который его увеличивал; даже лицо с надлежащей случаю улыбкой так подчищено, подправлено, подсахарено, что в нем не осталось ничего характерного, и оно ничем не отличается от множества солдатских или моряцких лиц на фотографиях, снятых перед отправкой в армию и выставленных в витрине у фотографа. Однако первоначальный снимок был, видимо, сделан любителем – несомненно этой молодой женщиной или каким-нибудь однополчанином, потому что сценой служит не имитация буржуазной гостиной и не псевдотерраса с вечнозелеными растениями на фоне написанного на холсте парка, но сама улица перед входом в дом у газового фонаря с коническим основанием, вокруг которого вьется гирлянда стилизованного плюща.
Обмундирование у солдата новехонькое. Фотография снята, должно быть, в начале войны, в период всеобщей мобилизации или призыва первых резервистов, а может быть, и раньше: во время отбывания воинской повинности или краткого периода военной подготовки. Однако громоздкое походное снаряжение солдата, видимо, указывает скорее, что дело происходит в начале войны, потому что в обычное время отпускник-пехотинец не явится домой в столь неудобном облачении. Наиболее вероятное объяснение – чрезвычайные обстоятельства: отпуск, предоставленный мобилизованному на несколько часов для прощания с семьей перед отправкой на фронт. Никакого однополчанина с ним не было, потому что в таком случае на фотографии рядом с солдатом была бы и молодая женщина; фотографировала, должно быть, она, своим собственным аппаратом; она, конечно же, посвятила этому событию целую катушку пленки и наиболее удачный снимок дала увеличить.
Солдат вышел на улицу, залитую солнцем, потому что в помещении было недостаточно света; он попросту выглянул за дверь и нашел вполне естественным примоститься у фонаря. Чтобы свет падал спереди, он повернулся лицом к улице, а позади него, справа (т. е. по левую руку от него) виднеется каменное ребро здания; с другого бока возвышается газовый фонарь, подол солдатской шинели касается его. Солдат бросает взгляд на свои ноги и впервые замечает литую ветвь металлического плюща. Разлапистый лист из пяти остроконечных лопастей с пятью выпуклыми прожилками сидит на продолговатом черенке, всякий раз, выпуская лист, плеть изгибается, но изменчивые кривые, которые она при этом описывает, едва заметны по одну ее сторону и очень явственно видны по другую, что придает всему рельефу извилистость, но не позволяет плети устремиться вверх, а заставляет обвиваться вокруг конуса; затем плющ разветвляется: верхняя, более короткая ветвь, всего с тремя листочками (из них один на конце, совсем малюсенький), изгибается мягкой синусоидой, другая ветвь огибает конус с обратной стороны и спускается к тротуару. Катушка с пленкой кончается, и солдат возвращается в дом.
В коридоре как всегда темно. Дверь квартиры осталась приоткрытой; солдат толкает ее, проходит через неосвещенную переднюю и садится за стол, а жена наливает ему вина. Он пьет молча, небольшими глотками, и всякий раз, отпив, ставит стакан на клетчатую клеенку. Так он повторяет раз за разом, после чего вся клеенка перед ним оказывается в круглых пятнах, но эти пятна образуют не всегда замкнутые дуги, порой набегающие одна на другую, – местами они почти высохли, местами еще блистают свежепролитой жидкостью. Отпивая маленькими глотками вино, солдат не отрывает глаз от этой путаной сетки, рисунок которой с каждой минутой усложняется. О чем говорить, он не знает. Ему бы надо идти. Но стоит ему опорожнить стакан, как женщина уже наливает следующий, и он снова пьет, мелкими глотками, заедая остатками хлеба. Ребячья фигурка, замеченная им через приоткрытую дверь соседней комнаты, растворилась во мраке.
Когда солдат отваживается поднять глаза на молодую женщину, оказывается, что она сидит напротив: не за столом, а на стуле, который стоит (переставила она его, что ли?) перед комодом, под черным квадратом портрета на стене. Она тем временем созерцает помятое обмундирование гостя; ее серые глаза останавливаются на вороте шинели, на двух красных лоскутах сукна, где обозначен номер воинской части.
– Это какой полк? – говорит она наконец, кивнув на два ярко-красных ромба.
– Не знаю, – говорит солдат.
На этот раз лицо женщины выражает удивление.
– Вы забыли и номер вашего полка?
– Нет, не в том дело… Но шинель-то не моя.
Женщина озадачена и не говорит ни слова. Но, видимо, ей приходит на ум какой-то вопрос, и она либо не знает, как его сформулировать, либо не решается прямо его задать. Помолчав с минуту или более, она спрашивает:
– А чья же?
– Не знаю, – отвечает солдат.
Впрочем, если бы он знал, он смог бы, вероятно, сказать и какого полка номер значился на ярко-красных ромбах. Он снова вглядывается – поверх черноволосой женской головы – в увеличенный портрет, висящий на стене. Изображение овальное, затушеванное по краям; бумага вокруг – до самой четырехугольной рамки из очень темного дерева – светло-кремовая. С такого расстояния номер воинской части на вороте шинели неразличим. Обмундирование, во всяком случае, пехотное. В ожидании отправления в армию солдат, должно быть, оставался на казарменном положении в самом городе или неподалеку, в его окрестностях; иначе он не смог бы перед отправлением прийти попрощаться с женой. Но где в этом городе находятся казармы? И много ли их? Какие части располагаются там в обычное время?
Солдат подумал, что надо бы расспросить: вот и была бы подходящая, вполне безобидная тема для разговора. Но стоит ему раскрыть рот, и он замечает, как поведение его собеседницы разом меняется. Она глядит на него, слегка прищурясь, и с напряженным вниманием следит за его словами, пытаясь уловить, какой тайный смысл он в них вкладывает. Запнувшись, он сразу же обрывает фразу и поспешно поворачивает беседу в другую сторону – вопрос же сформулирован им в такой зыбкой форме, что женщина может и воздержаться от ответа. Она, впрочем, такое решение и принимает. Но лицо ее словно свело судорогой. Подобные вопросы явно мог бы задать какой-нибудь незадачливый шпион: подозрительность в подобных обстоятельствах естественна… Хотя, собственно, сейчас скрывать от врага расположение военных объектов уже поздновато.
Солдат покончил и с вином и с хлебом. У него нет больше никаких причин задерживаться в этом жилище, как бы ни хотелось ему еще с минутку насладиться этим относительным теплом, этим не слишком удобным стулом, обществом этой недоверчивой женщины. Надо придумать, как бы уйти, держась вполне непринужденно, и таким образом сгладить впечатление от недавней оплошности. Самым опрометчивым, в любом случае, была бы попытка оправдаться; и какое правдоподобное объяснение найти тому, что он не знает… Солдат пытается припомнить, какие в точности он употребил выражения. Слово «казарма» – было, но он не может восстановить в памяти нелепую фразу, которую он тогда произнес; он даже не уверен, что упомянул о расположении зданий, и еще меньше – дал ли понять без обиняков, что расположение их ему неизвестно.