В лаборатории редактора
Шрифт:
А надо сказать, что только и было в Митиной неустроенной жизни хорошего – одно лето на родине, в брянском колхозе, у тети Лиды, отцовой сестры. Об этом было рассказано в предыдущих главах. Митино детство сложилось по-другому, чем детство его сверстников: чуть не два десятилетия таскает плотник Иван Зимогоров свою семью с места на место и нигде ужиться не может. Из-за бродячей неустроенной жизни младшие дети хворают, старшие – лишены ученья. Чуть не двенадцать школ переменил Митя на своем коротком веку и, наверное, считать бы не выучился, если бы не подсчитывал телеграфные столбы из вагонного окна. А там, у тети Лиды, там ему хорошо было: там он навсегда привязался к спорой артельной работе, к людям деревенского труда, к русской природе.
«В то давнее лето, – рассказывается в книге, – ненасытно потянулся Митя к рощам и травам, к птицам и цветам, к синей воде и голубому небу, к запахам взрытой земли и свежей кошенины, к работе вольной и вкусной, как горячие щи в артельном котле». «…Не хотелось Мите… уезжать – от этой теплой, пахнущей наземом и яблоками земли, от дубов и конопляников… от школы, в которой он мог бы учиться, как все, от общей работы в поле, куда уходил бы он утрами, как все…»
Тетя Лида просила отца остаться. Да нет, не послушался сестры, не остался,
Правда, здесь сад был потеснее, и не было ни груш, ни яблонь, но все росло так густо, так размашисто, что круглый стол, врытый на одной тумбе в землю, и круговая скамеечка, обнесенные зеленью и сверху, и снизу, и с боков, словно висели на зеленых качелях ветвей… «Степ голая» – сколько раз уже говаривал дядя Афанас. Вот тебе и голая!
На Розу, едва вошли они во двор, накинулись мошкарой со всех сторон ребятишки, одни – чернявые и худощавенькие, другие – белобрысые и плотненькие, третьи – чернявые и крепко сбитые, четвертые – белобрысые и сухощавые, но все, все белозубые, все – ладненькие и все хохотуны. Они сваливались на Розу с высокой чердачной лестницы, выпрыгивали из растворенных окошек, вылетали из прохладной тьмы сеней, набегали из таежной гущины сада, казалось даже, что они попросту падают градом с неба!
А Роза управлялась с ними почище, чем табунщик с жеребятами: схватит одного, вертанет другого, чмокнет третьего, хлопнет под задок четвертого…
Сквозь зеленую прорву, раздвигая ее голыми локтями, протиснулась, с противнем в руках, дородная женщина в цветастом сарафане. Полное, еще свежее лицо ее было в густой звезди веснушек.
– Молодцы, к пирогу угадали! – вместо приветствия сказала она, словно Митя и вчера едал пирог у них в доме, и позавчера, и вообще знал, что сюда можно так просто прийти – и сразу – на тебе – на стол пирог выставят!
Следом за матерью протиснулась сквозь зеленую кущу Роза с другим противнем и поставила его рядом с первым, в центре стола, и вот на столе два толстенных пирога, два загорелых степняка, пышущих жаром, как степь в полдень… «Неужели зараз съедят?»
За Розой, воробьем из ветвей, выскочил тонкий, бровастый парнишка. Он нес ведро молока. За ним чередой, словно играя в какую-то бесконечную игру, и все остальные чубята. И у каждого с собой здоровенная кружка, а у кого и по две, для гостей, для отца: его тоже ждали к обеду. Мать ножом, похожим на тесак, разделила пироги на обоих противнях. Кусищи получились такие, хоть поддевай лопатой. Роза разливала молоко по кружкам уполовником, как суп. Пироги были знатные, с сытной – кусочки рыбы горбуши вперемешку с луком и рисом – начинкой, а молоко, только с удоя, отдавало пахучей хлевной теплынью. Ели и пили чубята на весь разлет, взапуски, но чинно, аккуратно, так, что и крошек на столе почти не было: пирог в одной руке, а другая – на подловке, чтоб рассыпчатая начинка не просеялась… Аппетитно ели, даже черемушнику и тополькам невтерпеж становилось – они запускали зеленые лапы в пироги, обмакивали остроносые листочки в белое пахучее молоко.
…Ел и пил Чубов неторопко, а речь вел живо, весело и обспросил и Розу, и Даши, и Митю со всех сторон: и как стрижка, и как с сенокосом, и как со школой, и куда решили податься, и как к празднику готовятся… а Митю – не сразу, а потихоньку заставил рассказать: и в каких краях Зимогоровы живали, и как обустроились в колхозе, и почему заболела сестренка, и про тетю Лиду… и как живется у Юндунова, – и Митю вдруг обдало жаром: он почувствовал, как добираются ловкие и умелые пальцы до самой главной занозы в его сердце, все вокруг ее шарят, вот– вот уцепят!
Из предыдущих глав читателю известно, что «заноза в Митином сердце» – это намерение отца снова уйти из колхоза. Казалось, тут наконец все пошло на лад: колхоз обеспечил новоселов жильем, хлебом, работой, буряты встретили новоприбывших приветливо. Новоселы – плотники, хлебопашцы, огородники – щедро, умело принялись за работу. И Зимогоровы не отстают от других: Митя работает чабаном, отец – плотником. Кажется, жить бы да жить. Митя привязался к семье старого чабана Ивана Юндунова, и бурятская девушка, Долгор, ему приглянулась. Нет, снова беда: Афонька Петрищев, непутевый мужик, сбивает отца: уйдем да уйдем в геопартию, там заработки выше. И отец соглашается: уйдем! Он здесь уже с зоотехником повздорил… Митя бы ни за что не ушел, но случилось так, что как раз в это время он поссорился с Долгор, поверил, что она за другого собирается замуж, – и тошно ему стало в степи, потянуло прочь…
Вот в эту тревожную пору, когда занозой торчит в Митином сердце вопрос – уходить? оставаться ли? – и попадает он случайно в дом секретаря райкома Леонида Евсеевича Чубова. И тут, в этом доме, сидя за столом, среди зелени, глядя на веселые лица «чубят», неотступно думает Митя все об одном: послушаться отца или остаться?
– Что ж, Зимогоров, – говорил Мите, как взрослому, Чубов, – в степное наше житье войдешь, поработаешь, а там, гляди– ка, и за ученье засядешь, а?.. Бродяжить-то, парень, к чему? От этого ни знаний, ни ремесла, ни денег, ни душевной жизни не будет! Сиротская жизнь? Ведь верно?
А, ухватил-таки и тянет, ишь ухватистый!
– Верно, – пробормотал Митя и, не зная, что еще сказать, спросил: – А вы-то, Леонид Евсеевич, здешний или приезжий?
– Забайкалец я, казачьих кровей. – Чубов ел пирог и так же, как ребята, держал под пирогом руку совочком. – Прадеды и деды мои тут жили. А пришли то ли с Кубани, то ли с Дона… С бурятами бок о бок, может, сто, может, двести лет. Попривыкли, сдружились, горе и радость вместе мыкали… А привычки, понимаешь, у меня степные… – Митя и не заметил, как Чубов, лукаво поглядывая на жену, съехал с серьезного на шутку. – Вот, к примеру, Зимогоров. Приходили сюда русские, казаки, двести-триста лет назад одни, без баб. Ну, буряток сманивали или выкрадывали и женились… И я как подрос, поглянулась мне одна беленькая да конопатенькая, я ее выкрал и в степь умчал.
Было непонятно, всерьез или в смешинку говорит все это Чубов: Васса посмеивалась. Чубята вдруг развеселились и загалдели:
– Папка мамку на коне увез!
А Митя вдруг подумал:
«Взять бы у Рабдана коня да и умчать Долгорку… А куда?» Чубов встал из-за стола, накинул пиджак:
– Скажите
И Чубов ушел.
Знал ли он, уходя, в каком смятении остался Митя за круглым столом в садике, среди смеющихся скуластых и курносых, чернявых и светленьких лиц? Как же неладно получается! Приедет секретарь в гости, – они уже… из колхоза ушли! Что он про Митю подумает? Так, – скажет, – думал, человек, а на поверку балаболка без звона! Эх, Митя, как же тебе крутую эту похлебку расхлебать?
Хорошо рассказано о приветливом доме, где, глядя на невидимые чаши весов, решает Митя свою судьбу: уходить ему или не уходить из колхоза? Хорошо, но по-другому, другим языком, чем только что говорилось о степи, хотя видит, думает и чувствует тот же человек – Митя. Конечно, это потому, что материал иной – не бурятская степь, а русский дом. Но и не только потому. Другая музыка в душе у Мити – не та, что звучала тогда, когда он глядел на утреннюю степь. Не восторг, а смятение. Спор с самим собой.
В приведенной главе много русских народных деревенских слов: «облепиха», «кладовушка», «сени». Надо отдать себе отчет в том, почему здесь их скопилось так много? Глава насыщена, а может быть, и перенасыщена ими. Все слова из коренного народного языка: вошедшие в литературу, как «уполовник», «приторочены», «противни», «летник», «обо два окна» (вместо «в два окна»); и редко в литературе встречающиеся: «обустроились», «обспросил»; и еще реже встречающееся, созданное как бы нарочно для данного случая: «лицо в густой звезди веснушек». Изобилие народных слов заставило редактора задуматься. Почему бы не перейти на общелитературный язык? Почему бы не сказать вместо «пироги знатные» – «пироги вкусные», вместо «приторочены» – «присоединены»? Но сразу, чуть только редактор попытался проделать эту операцию, необходимость, неизбежность деревенских слов в этом отрывке стала разительно ясна ему. Он попытался «вычесть» их из текста и сразу понял, как тесно они связаны с психологической основой главы. Нет, не только с психологической основой главы – с идеей всей книги, с той проповедью, которую ведет этой книгой автор. Быть может, и не каждое из этих слов тут необходимо; быть может, некоторые и надо заменить, но общий лексический строй автором угадан верно, и предпринимать замены и перемены можно лишь после того, как причина и смысл изобильного появления деревенских слов в этом отрывке станут ясны тебе. Только проделав анализ, можно побудить автора найти им меру.
Почему же хлынули они на эти страницы? Зачем в таком изобилии понадобились автору? Почему, когда редактор попытался выкорчевать их одно за другим, заменить более общепринятыми, общелитературными, написать вместо «востро» – «пристально», вместо «поглянулась» – «понравилась», отрывок померк, как меркнет яркий камешек, вынутый из воды? Только что, под водой, сверкал он и переливался солнечными красками, а сейчас лежит на ладони сухой и тусклый.
Мы видим дом Чубова, его обличье и его существо, Митиными глазами, глазами Митиной истосковавшейся по дому души. Здесь, за уютным столом среди зелени, его гложет та же тоска, покалывает та же заноза. Уходить или не уходить с нового места? Снова бродяжить или остаться в колхозе? Работать, учиться или опять в дорогу? И дом этот так показан автором, что становится участником спора. Он – на стороне трудовой оседлой жизни всеми своими милыми Митиной душе разлапистыми деревьями и даже нескладными пристройками; и противни, и дранье, и черепушка твердят Мите о детстве на Брянщине, о родном и брошенном колхозном труде. Все они хоть и здешние, но для него, для его сердца – оттуда. Оттуда же, откуда пахучее русское слово «кошенина» в отрывке о Брянщине.
«Сверхзадача» книги, та основная мысль, ради которой книга написана, ее политический запал, ее смысл, в том, чтобы показать, как снова становятся в рабочий строй, возвращаются к колхозному труду люди, оторвавшиеся от него, сбившиеся было с пути. И в доме Чубова на одну чашу колеблющихся весов в Митиной смятенной душе ложится кроме старика-чабана, степи, Долгор весь уклад этого дома – родной ему по Брянщине, по Стародубу, напоминающий любимый дом тети Лиды. Тот – на Брянщине, этот – в бурятской степи, но они родственны, связаны. «Остаться!» – твердит ему зеленый палисадник, и пирог («знатный», как сказали бы там!), и «летник» (который был, конечно, и там!); и детская рука совочком «на подлове», и «вострый» взгляд хозяина, и «притороченная» к старой избе кладовушка. Все эти слова и скрывающиеся за ними предметы и понятия – все они оттуда, из любимого Митей обихода, и каждое ложится, как гирька на чашу качающихся весов. На ту, на которой работа в колхозе. Пусть чабаном, а не пахарем работает Митя сейчас, пусть влюблен он в бурятскую девушку, пусть живет он в юрте, а не в избе, но душа его укореняется на новом месте, срастается с новым трудом через память о счастливом труде его детства, о той далекой деревушке на Брянщине, где впервые открылась ему прелесть артельного труда на земле. Вот почему приворожил его к себе дом Чубова. Крепко лег он на чашу весов: «Оставайся! Довольно быть бродягой! Будешь работать – будут у тебя и товарищи, будет и дом, завоюешь и честь и счастье».
В исполнении основного идейно-художественного замысла изобилие этих народных слов – и «разлапистая облепиха», и «теплынь», и «оравушка» – играет существенную роль. Не только потому, что они сами по себе выразительны, поэтичны, метки, «обладают отличной образностью» [150] , как говорил Горький. Нет, не потому, что они вообще хороши, а потому, что они уместны именно «здесь и сейчас». Они создают подтекст, не менее властный над воображением читателя, чем самый текст. Они представляются произвольными и легко заменимыми, если рассматривать их вне художественного замысла, в отрыве от него – на страницах же книги они не только естественны, но и необходимы. Они создают ту музыку, которая берет сейчас верх в Митиной душе. Они не вписаны в главу нарочито, с дешевенькой целью «создать колорит», в них нет ничего придуманного, фальшивого, сусально-аляповато-народного («Я о программе твоей… думку имею»); они естественно выросли на этих страницах из душевного состояния героя, из его памяти; они решают основную задачу данной главы. Они по-родственному окликают Митю, не дают ему уйти с новонайденной колхозной родины. Они работают на основную идею книги.
150
М. Горький. По поводу одной дискуссии // М. Горький, т. 27, с. 138.