В лагере
Шрифт:
За окном отрывисто загудел автомобиль, вызывая кого-то. Серафим высунулся в окно и с самым серьезным лицом спросил:
— Вы за мной, товарищ шофер?
— Мало каши ел, — глухо отозвался шофер из кабинки.
Серафим засмеялся.
— Вот что значит умный человек! Сразу угадал, что я кашу терпеть не могу. По-моему, это самое позорное изобретение ума человеческого! Слушай, а не махнуть ли нам на Ленинские горы? Погода-то!..
Серафим взял ключ и кепку, и мы вышли. На трамвае мы доехали до Новодевичьего монастыря с малиновыми башнями, потом уже пешком миновали зеленые ровные грядки огородов
Шагах в двадцати от нас под кустом сидел небритый старик в очках и в подтяжках и сердито смотрел на поплавки. Перед ним лениво нежилась на солнце спокойная блестящая река. За рекой — пристань и крутые горы, окутанные лесом, как зеленым дымом.
Хорошо здесь! Это любимые наши места. Здесь мы — я и Серафим — чувствуем себя какими-то особенными, совсем не такими, какими бываем дома, в школе.
С того берега, в большой, неуклюжей лодке, приплыл перевозчик, высадил двух веселых парней и девушку, посадил нас и лениво захлопал по воде веслами. Потом по извилистой тропинке мы поднялись на гору и через рощу вышли в поле.
Роща закрыла Москву. Теперь перед нами бежали дороги, межи с горькой полынью, холмы, овраги, кустарники. Вдали налево на пригорке синел лесок, рядом деревушка с серыми и красными крышами. А впереди и направо — безлюдный простор поля, солнце и небо.
Мы сняли рубахи и долго, бродили по холмам, по оврагам, пробирались сквозь чащу кустарников, нашли конский череп, белый, как гипс, схватились за руки и, как дикари, пустились вокруг него в пляс. А потом со всеми почестями зарыли череп в песок.
На нас находят иногда приступы самой дикой веселости. Мы все забываем тогда и бесимся, как два сумасброда.
ГЛАВА ВТОРАЯ
В переулке горели огни, когда я подошел к дому. В подъезде, на лестнице, пыльной и душной, с каждой ступенькой все больше и больше наваливалась на меня томящая тяжесть. Знакомая дверь, в которую я столько раз входил, показалась мне чрезвычайно противной. Мне хотелось повернуться и уйти от нее в неизвестность, куда глаза глядят. Но я позвонил.
Дверь открыла мать, посмотрела скорбным взглядом и ничего не сказала. Ушла в кухню и там вздохнула выразительно и шумно.
В столовой над круглым столом уютно горела лампа с большим желтым абажуром. На столе две тарелки — глубокая и мелкая, одна на другой, хлеб в плетеной корзинке, накрытый вышитой салфеткой, нож, вилка и стакан молока.
«Так, поужинать дадут!» вдруг нагло подумал я, почувствовав сильнейший голод.
Дверь в комнату отца была открыта. Отца я не видел, его дверь заслоняла, но я видел его отражение в стеклах книжного шкафа. Он сидел за письменным столом и что-то писал. На столе поблескивали пробирки и баночки с заспиртованными жуками и личинками и горела лампа под зеленым колпаком.
Книги в шкафу стояли не по росту, зигзагами. Как я и предвидел, после ссоры отцу все опостылело — и шкаф и книги, и он к ним уже не прикасался.
Я вошел в столовую, и в этой тяжелой тишине шаги мои мне самому показались слишком шумными и грубыми. А отца они раздражали, — должно быть, неприятны были, как скрежет пилы по железу. Он нетерпеливо заерзал. Кресло заскрипело под ним.
Я сел за стол. Мать, молча и не глядя на меня, поставила передо иной миску с супом и ушла. Я понял, что оба они решили казнить меня молчанием, не замечать, как ничтожную букашку.
«Ну что же, помолчим! Букашка, так букашка…»
Презрение родителей, незаслуженное и обидное, подхлестнуло мое самолюбие. Я сразу почувствовал в себе силу и перестал стесняться. Налил супу и стал есть. После прогулки и пляски над белым черепом я ел с жадностью. А в тихой, словно пустой квартире гулко раздавались малейший стук и шорох.
Проклятая тишина! Я почувствовал себя свиньей, дорвавшейся до корыта. Я сам себе опротивел. И мне уже не хотелось есть. Мне хотелось разбить эту мертвую тишину или бежать от нее без оглядки.
Зазвонил звонок. Я положил ложку. По звонку я тотчас же догадался, что это приятель отца — Юрий Осипович Я сорвался с места и — к двери, но мать, шмыгая мягкими туфлями, уже проплыла у меня перед носом и открыла дверь.
— Я не помешал? А-а… Ну, очень рад, очень рад!..
Отец так и встрепенулся, загремел креслом и кинулся навстречу гостю. Он был рад, как мальчишка. Тишина и его терзала и мучила не меньше, чем меня.
Я люблю Юрия Осиповича. Он простой, сердечный человек, талантливый художник, но безалаберный какой-то. Есть такие люди, которые всю жизнь собираются взяться за самое важное, за самое любимое свое дело, но все им что-то мешает — то одно, то другое, и они вместо любимого дела занимаются досадными пустяками. Вот так же и Юрий Осипович. За это часто его по-приятельски журит отец, который и сам, в сущности, такой же, как и Юрий Осипович.
Отец и мать попрежнему не замечали меня, но теперь уже без всяких усилий и притворства. Все их внимание было обращено на гостя. Я почувствовал себя пятой спицей в колеснице. Обидно и грустно мне стало. Я ушел в кабинет отца, сел в кресло, откинулся на спинку и раскрыл книгу. Но не читал, а слушал, как гремела чашками и чайными ложками мать, как Юрий Осипович, по обыкновению подсмеиваясь над своей безалаберностью, жаловался на свои неудачи.
— Нет, на самом-то деле! Мало того, что вместо живописи из-за денег, которых у меня все равно никогда не бывает, приходится рисовать полевых клопов, водяных блох да жужелиц, но еще и от этой-то твари приходится переносить всякие издевательства. Ну, на самом-то деле! Вот вчера дали мне прыгунчика; притащил я его домой, выволок из спичечной коробки, приклеил лапками на лист бумаги… Только взял в руки карандаш, чтобы срисовать с него портрет, а он, негодяй, отодрал лапки — прыг! — и исчез. Ну, разве это не издевательство?
— Позвольте, как же так? — встревожился отец. — В институте вас ждут… Завтра утром вы должны уже сдать.
— В том-то и дело! А он ускакал от меня. Нет ли у вас другого прыгунчика ?
— Да нет… Впрочем, знаете что? Я дам вам книгу — в ней очень точно и хорошо нарисован прыгунчик.
— Так это еще лучше!
Они подошли к книжному шкафу. Отец раскрыл дверцу.
— Хо! Что я вижу? — вдруг весело сказал Юрий Осипович. — Наконец-то кончился ваш Вавилон!
Отец как-то растерянно посмотрел на меня, как будто его уличили в чем-то конфузном. Мне смешно стало. Он тоже, улыбнулся.