В лесах. Книга Вторая
Шрифт:
— Каково-то мне горько в сиротстве жить, каково-то мне жить сиротой беззаступною!.. Натерпеться мне, сироте, всякой всячины: и холоду, и голоду, и горя-обиды великия!.. Зародила ты меня, матушка, на горе, наделила меня участью горькою, что живу-то я, сиротинушка, во злой во неволюшке, со чужими людьми со безжалостными!..
— Да что такое?.. Что такое случилось с тобой? — участливо спрашивали ее девицы улангерские, Параша и Дуня Смолокурова. Не говорили ничего Фленушка с Марьюшкой.
— Посылают меня бедную в Казань на целый
— Чего ж убиваться-то? — весело молвила ей быстроногая Дуня улангерская. — Пошли-ка меня матушка Юдифа к хорошим людям на год в канонницы, да я бы, кажется, с радости земли под собой не взвидела, запрыгала б, заплясала, а ты, бесстыдница, выть…
— Хорошо тебе, Авдотьюшка, эдак разговаривать, — жалобно, но с досадой ответила ей Устинья. — Суди бог того, кто обидел меня!.. Да не обрадуется она горькой обиде моей… Обижена сиротская слеза даром на землю не капает; капнет слеза моя горькая горючей смолой на голову лиходейки-обидчицы!
— Да кто ж обидел тебя? Кого клянешь, на кого жалобишься? — усмехнувшись, спросила Устинью Фленушка.
Досадно ей было, что она нарушила веселую беседу девичью.
— Знаю я, матушка… знаю, Флена Васильевна!.. Все знаю!.. — накинулась на нее Устинья. — Меня, сударыня, не проведешь. Сердце-то вещун: чует, от кого добро, от кого худо, — продолжала она, злобно косясь на Парашу.Да нет, погоди, прежде времени не радуйся!.. Не на радость будет отъезд мой обидчице!.. Пришла пора и мне свою песенку спеть!.. Доводится и мне провести свою борозду!.. Так-то, сударыня!..
— Да что ты? Очумела аль совсем рассудком рехнулась? — крепко нахмурившись, с сердцем сказала ей Фленушка. — Вбежала, ровно бешена собака, смутила веселую нашу беседу да еще невесть какие слова говорит! Образумься, непутная, уйми свое глупое сердце!..
— Не тебя корят, так ты и молчи, — на всю горницу закричала Устинья Московка. — Знаю я, знаю, кому понадобилось из обители меня спехом услать!.. Знаю!.. Нечего ухмыляться-то, Прасковья Патаповна!.. Что богатого отца дочь, так думаешь, что перед тобой все молчать должны… Нет, сударыня, не на такую напала!.. Обожжешься!..
А Параша смотрит на нее широко раскрытыми глазами и понять не может, с чего она на нее такой поклеп понесла.
— Что ты, Устиньюшка! — молвила. — Окстись! Ничего я не знаю, не ведаю, ни до каких ваших обительских делов не дохожу…
Вскочила с кровати Устинья, затопала ногами и закричала в истошный голос.
— Узнаешь ты меня, змея подколодная!.. Весь век будешь помнить меня!.. Сейчас же пойду, про все доложу Аксинье Захаровне. Пущай порадуется, пущай полюбуется на свою дочку-скромницу!.. Пущай узнает, какими делами на богомольях она занимается.
Вспыхнула Параша, зарделась как маков цвет. Вспало ей на мысли, что Устинья от кого-нибудь выведала про ночное гулянье в Улангере и о нем грозится рассказать Аксинье Захаровне. «Что будет тогда? — думает Параша в сильной тревоге. — Пропадать моей головушке! Хоть заживо в гроб ложись!.. Житья не будет, заколотят тятенька с мамынькой до полусмерти».
— Что ты? Христос с тобой! — упавшим от страха голосом чуть слышно проговорила она Устинье, и горькие слезы задрожали на ресницах ее.
Дрожа со злости и ревности, выдвинулась вперед Устинья. Еще минута, и осрамила б она Парашу словами, побила бы, может статься, и руками. Фленушка стала меж них.
— Что ты здесь?.. Бунт подымать?.. — строго, холодно, величаво сказала она Устинье, и в речи ее речь Манефы послышалась. — Вон!..
Духа твоего чтоб здесь не было!.. Не то сейчас позову матушку — насидишься в погребе либо на цепи в келарне! (В старину в монастырях, как мужских, так и женских, за провинности сажали на цепь в поварне. В женских монастырях сажали на погреб. Эти наказания до последнего времени удерживались в старообрядских скитах, где твердо сохранялись всякого рода старинные обычаи.). Ступай отсель до греха!
— Не запугаешь меня, потаковница! Ничем не запугаешь!.. — кричала Устинья. — За самой за тобой знаю кой-что… Допреже тебя дойду я до матушки — все, про все доложу ей… Запоешь тогда у меня другим голосом.
— Ах ты, бесстыжая! — проворчала Фленушка. Она только побледнела. Других признаков гнева, что кипел в ее сердце от дерзких намеков обезумевшей с ревности канонницы, не видно.
— Марья! — холодно сказала она головщице. — Сходи к матушке, позови сюда. Марьюшка вышла.
— Не больно-то я испугалась, — во все горло продолжала кричать Устинья Московка. — Сама обо всем доложу… Себя не пожалею, а все расскажу… Останетесь довольны!.. Будете меня поминать!.. Не забудете!..
Дверь широко распахнулась, и на пороге явилась Манефа. Строго и гневно было лицо ее, из-под нахмуренных бровей раскаленными угольями сверкали черные глаза.
— Это что? — ровным, невозмутимым голосом повелительно сказала она.Свары заводить?.. Сейчас к Бояркиным!.. Кони готовы — ступай!
— Матушка… да я…— зачала было Устинья, но Манефа, отступя от порога в сторону, рукой показала ей дорогу и одно только слово промолвила:
— С богом!
Стихла Устинья, поникла головой и поклонилась игуменье в ноги, говоря обычные слова прощанья:
— Матушка, прости, матушка, благослови!
— Бог простит, бог благословит! — бесстрастно ответила Манефа и, пропустив мимо себя Устинью, подошла к Дуне Смолокуровой и ласково молвила ей:
— Не погневись, Дунюшка, что шальная дура буйство при тебе завела. Этакая, прости господи, вольница!.. Вот уж вольница-то!.. Ну, забавляйтесь, девицы, забавляйтесь, а я пойду — там у меня свои гости сидят…
А ты, Фленушка, хорошенько подружек-то потчуй — варенья бы там, что ли, достала, орешков… И вышла из горницы.