В объятиях Шамбалы
Шрифт:
— Шеф, я уже совсем продрог! У меня от холода, по-моему, уже кости трясутся… — послышался голос Равиля.
— Я тоже одеревенел совсем, но… это хорошо в нашем «мире испытаний», — проговорил я.
Мы стали спускаться со склона, еле передвигая задеревеневшие конечности. Я оглянулся и еще раз посмотрел на Дом Счастливого Камня.
— Равиль! А он, наверное, пустой изнутри, «Дом»-то! — вы давил я из себя.
Я остановился. «Дом» на фоне священного Кайласа в вечерних лучах солнца смотрелся грандиозно. Я представил, что этот монумент и самом деле сделан так, что внутри него находится громадная полость, куда ведут отмеченные выше «двери», а в этой полости, разбитой на этажи и освещенной внутренним светом, находятся летательные аппараты Шамбалы, с помощью которых ученые Шамбалы
Захотелось удостовериться в этом, но я понимал, что сделать это мне — обычному и… даже очень обычному человеку — невозможно. А холод, ужасный холод нашего грешного мира совсем сковал мое грешное тело, напоминая, что я живу в жестоком «мире испытаний».
Я молча двинулся вперед. Равиль последовал за мной. Усталость и холод давали о себе знать. Согреться никак не удавалось.
— Вот еще один монумент появился перед нами, — почти равнодушно заметил я. — А ведь его зарисовать и сфотографировать надо.
— Да уж, — сказал Равиль.
Я, что есть силы, помахал руками, чтобы мышечное тепло хоть чуть-чуть разошлось по моему телу, достал полевую тетрадь и сел на омерзительно холодный камень, чтобы рисовать. Руки в перчатках плохо слушались меня. Я сделал рисунок — плохонький рисунок, а потом сказал:
— Плохо рисовал, невнимательно. Завтра вернусь сюда, чтобы зарисовать заново.
отметить, что на следующий день я и в самом деле вернулся на это место и сделал новый рисунок; в ходе рисования я заметил, что вчера из-за усталости я упустил множество деталей этого необычного монумента, отчего мне стало не по себе, поскольку я понял, что качество рисунков зависит от моего состояния в этом высокогорном мире, где так не хватает кислорода. Я хорошо разглядел, что эта монументальная конструкция состоит из пяти пирамид, как бы соединенных вместе с помощью стены, которая показалась мне тонкой и плоской. А также я хорошо осознал, что я ничего не понимаю в этих монументах, а самое главное не могу ответить на вопрос — какой целью они были созданы?».
А тогда (вчера!), когда я упрямо рисовал, отмораживая заднее место на омерзительно холодном камне, я обратил внимание на то, что на пирамидальной конструкции, обозначенной цифрой «42», есть то ли П-образный рисунок, то ли… еще одна «дверь» в подземелье — уж очень было похоже на каменную крышку, которую можно отогнуть.
— Равиль! А камень может гнуться? — спросил я, заранее зная, что получу отрицательный ответ.
— Я знаю, что он может колоться, — ответил он.
— А вон тот рисунок в виде буквы «П» на покатой стене монумента видишь?
— Да, вижу.
— Что это?
— Не знаю.
— Не еще одна «дверь» в подземелье?
— Кто его знает? — Равиль устало опустил голову. — На крышку очень похоже, но… крышку ведь не откинуть, камень ведь не гнется. Но кто знает, может быть, люди подземелий научились гнуть камень?! Ты ведь, шеф, сам рассказывал по результатам первой экспедиции, что камень для них — не преграда.
Я поднялся с камня и засунул полевую тетрадь в сумку. Мы Угрюмо побрели в лагерь. Смеркалось.
А по пути я думал о Шамбале. Мне казалось, что там, в этом подземном мире, нет ужасно холодного ветра, и что там люди могут парить, а не тяжело передвигать непослушные ноги. Мне почему-то подумалось, что особенностью Шамбалы является то, что она способна жить одновременно в нескольких параллельных мирах, а дети людей Шамбалы могут сказать: «Папа! Я перемещусь часика на два в четырехмерный мир, поиграю там, а потом вернусь обратно в свой трехмерный дом. Я не перемещусь в другие миры, обещаю. Я буду играть только в четырехмерном мире, здесь, рядом, за преградой. Ты, папа, всегда можешь войти в четырехмерный мир и увидеть меня!».
А мы с Равилем шагали по каменной осыпи нашего трехмерного мира.
Из палатки выглянул Селиверстов и удивился:
— Вы что как призраки выглядите? Не сжатое ли время на вас подействовало?
— Серега! Замерзли как собаки! Горячего чайку налейте!
— Сейчас, сейчас…
В палатке горели две свечи. Мы стянули с себя походную одежду. Переодевшись в сухие теплые спортивные костюмы, мы с удовольствием натянули шерстяные носки и погрузили ноги в высокие остроносые татарские калоши — самую удобную сменную обувь в походах. А потом мы подсели к разложенной на земле клеенке и принялись пить из кружек горячий чай.
— Ну как чай-то? Не остыл? — спросил Селиверстов.
— Да вроде горячий.
— Сахарок-то чо не берете?
— Да без сахара вроде…
— Может, спирта в чай добавить?
— Да не надо…
— Чай со спиртом согревает, говорят.
— А-а…
— Ну, хоть сухарик в чае размочите.
— Да не хочется.
— Моченый сухарик, говорят, полезен.
— А-а…
— Еще чайку подлить?
— Можно.
— До краев лить?
— Не совсем.
— Мы вон с Гаязычем и с Тату до того задубели, что целый чайник выдули. Гаязыч, тот все окрестности лагеря обмочил.
— А-а…
— Сахарок-то возьмите. Полезен, говорят, в высокогорье.
— Не хочется.
— А сухарик?
Я почувствовал, что в тело начало вливаться долгожданное тепло. У меня возникло такое ощущение, что мои мозги тоже замерзли и сейчас постепенно оттаивают. Обычное земное счастье — быть обогретым и накормленным — стало проступать в оживающих глазах. А чуть позже это ощущение счастья стало звучать все громче и громче, оно — это обычное земное счастье, — как бы заполнив собой всю палатку, стало рваться наружу, чтобы заполнить собой все окрестности и… даже сравниться со счастьем тех, кто…
— Я обычно вприкуску пью, — перебил мои мысли голос Селиверстова.
— А я размешиваю, — поделился с ним Рафаэль Юсупов.
Мысленно отстранившись от разговоров, сопровождавших чаепитие, я снова стал думать о банальном человеческом счастье и пришел к выводу, что счастье, оно относительно. Я вспомнил художественные фильмы с недовольными лицами великосветских дам, которым все в этой жизни так надоело, так надоело… и тут же представил счастливую физиономию заключенного, который со смаком потягивает чифирок после целого дня работы на лесоповале в сорокаградусный мороз в зоне. Я подумал о том, что степень счастья определяется силой воздействия испытаний: чем сильнее было испытание, тем более сильным ощущается счастье после победы. И не важно, каким было испытание: будь то борьба за кусок хлеба, будь то борьба за справедливость, будь то борьба за любимую или будь то борьба за идею, — счастье, оно всегда одинаково и отличается лишь силой своей выраженности.
— Без борьбы, наверное, и нет счастья, — сделал я глобальный вывод своими еще не согревшимися мозгами.
Но при этом я понимал, что в наш «мир испытаний» Бог заложил только один вариант счастья — счастье, обретенное в результате борьбы; все другие варианты благоденствия, такие как покой, смакование вкуса или удовольствие сидеть на унитазе с газетой, не являются по-настоящему счастьем, они всего лишь являются подобием счастья. На то и наш мир является «миром испытаний», чтобы испытания — большие и маленькие — преследовали тебя на каждом шагу, и чтобы ты после очередного испытания получил маленький подарок — счастье, дабы войти в следующее испытание ради получения очередного счастья победы. Но как часто вместо счастья победы мы ощущаем горечь поражения, осознавая, что счастье и горе являются двумя равноценными противоположностями. Элемент борьбы вселен кем-то в самое нутро нас самих, где равноценно (в нас самих) живет и Добро и Зло, ненавидя (в нас самих) друг друга и периодически, то одно, то другое, проявляют себя, тем самым внося привычно-зловещее разнообразие в нашу жизнь — жизнь «мира испытаний». И поэтому мы, божьи творения, волей судьбы или кармы оказавшиеся в «мире испытаний», где в наши души в порядке испытаний вселяется злое начало, так чтим и боготворим тех редких людей, от которых исходит душевная чистота; мы тянемся к этим людям и не забываем их никогда, потому что эти люди осмелились на более трудную борьбу — борьбу внутри своей души. А люди иных миров, которые называются чистыми…