В пасмурный день
Шрифт:
У носа катера с криком пролетела серая чайка, и капитан подумал, до чего же ей одиноко и тоскливо сейчас. И почему она кричит? Может, какой-нибудь зверек выпил ее яйца в гнезде или ветер сбросил их со скалы в море? И вот теперь она носится над волнами одна со своим горем, и ни это туманное солнце, ни эти студеные равнодушные волны не в силах понять ее… И как это, в сущности, глупо получается: растишь детей, ходишь за ними, отдаешь им свои лучшие годы, ночей не досыпаешь, а потом, когда у
Он вспомнил их лица, голоса, привычки. Говорят, они в него: рослые, крепкие, горластые. А вот пишут редко… Что ж, может, это и понятно… У всех свои заботы, свои дела, и уж должны ли они относиться к нему с какой-то особой благодарностью только за то, что он их отец? Навряд ли чайки помнят своих матерей, да и нерпа тоже быстро забывает своих родителей… Мало ли у каждого своих неприятностей и тягот в жизни. Так чего ж ему надо? Что он требует от них? Да и какое он имеет право требовать? Сделал свое дело — и отходи в сторону, нечего напоминать о себе, нечего мешать другим: ты больше им не нужен.
Раньше Курилов никогда не думал об этом, а вот сегодня подумал. Видно, стареть стал. Давно уже поседели у него волосы, а старость все еще не входила в душу и кость, а теперь, верно, начала вползать, просачиваться помаленьку…
В рубку вошел механик Марфин в просторной блузе защитного цвета на молнии.
— Ну чего тебе? — спросил Курилов, нетерпеливо вытаскивая папироску.
Механик молчал.
По правую руку тянулись пустынные, безлюдные места. Только время от времени виднелись черные домики зимовьев. В них сейчас никто не жил, и казалось, весь Байкал вымер и единственно живые люди были на катере.
— На, постой немного, — сказал Курилов, — пойду разомнусь.
Механик встал к штурвалу, а капитан прошел на нос. Он зачем-то тронул сапогом якорную цепь, внимательно оглядел лапы якоря, не спеша прошел по борту к корме. Постоял у поручня, посмотрел, как винт выворачивает воду. Потом огляделся по сторонам и незаметно спустился в кормовой кубрик. Мальчик, завернутый все в ту же шубейку, лежал на рундуке. Рядом с ним сидел помощник механика и что-то быстро говорил, похохатывая. Он как птица взмахивал руками, строил уморительные рожицы, потом достал из кармана неведомо откуда взявшуюся сплющенную конфету в лиловой бумажке, протянул ее мальчику и что-то зашептал.
Но мальчик безучастно смотрел на него большими строгими глазами. Глаза у него были измученные, больные,
Курилов вошел в кубрик.
— Василий, — громко сказал он, — ступай в машинное.
Помощник механика удивленно посмотрел на него, но ничего не ответил и вышел.
— Заболел, значит, — сказал Курилов и приложил широкую ладонь к раскаленному лбу мальчика.
…Катер шел вдоль сопок. Еще плотней и гуще стали облака, и теперь даже трудно было догадаться, где находится солнце. Казалось, на море уже опускается вечер, хотя было не больше пяти часов. К механику, который стоял у штурвала, подошел помощник капитана.
— Где Курилыч? — спросил механик.
— У мальчика, — сказал помощник капитана. — Только что решил я навестить нашего больного, сунул голову в кубрик и знаешь что увидел? Сидит наш Курилыч на рундуке, выкатил глаза, застыл, а усы, как у рака, топорщатся, прыгают, и нос чуть не до лба достает. Ну сил моих нет — клоун, и только! Мальчишка, само собой, хохочет как полоумный, бьется под шубейкой. А тут еще Курилыч пробормотал ему что-то, ну, думаю, совсем помрет малый. Черт знает что такое!
— А что он ему говорил?
— Кто его знает. Не разобрал.
— Уж я-то и сказки рассказывал ему, какие знал, и в рифму старался говорить — и все без толку.
— И я тоже.
— Вот старикан, а? Секрет имеет…
— Дети у него были, у старика-то… Знает он, что и как с ними…
— Не говори.
Минут через десять Курилов вошел в рубку и, легонько отстранив плечом механика, взял в руки штурвал. Лицо у него оставалось по-прежнему усталым и печальным, но в нем уже не было прежней ожесточенности и угрюмости.
Механик и помощник капитана вышли из рубки.
Однако скоро помощник вернулся и тронул капитана за плечо:
— Курилыч, а мальчишка-то лежит и улыбается.
— А тебе чего? — спросил капитал.
— Как — чего? То лежал пластом, а то…
— Улыбается? — холодно спросил Курилов и, не поворачивая головы, добавил: — Пусть отцу через тридцать лет улыбнется, тогда вот радуйся.
И больше не сказал ни слова. Ни один мускул не дрогнул на его лице. Он стоял у штурвала, смотрел в запотевшее стекло и вел вдоль берега катер. Последнюю его фразу помощник так и не понял. Почему именно через тридцать лет? Он повторил эту фразу механику и его помощнику, но и те только плечами пожали. Оттого ли капитан сказал эту фразу, что был не в настроении и не захотел ее пояснять, или оттого, что небо над морем было забито тяжелыми облаками и промозглым туманом и весь мир был залит зеленоватым светом?