В подполье можно встретить только крыс…
Шрифт:
— Да не разъяснительная работа нужна, людей надо набрать на рабфак в количестве определенном партией — повышенным голосом подчеркнул Илья. — Не разъяснять, а пример показать и потребовать с комсомольцев. Ну, вот ты сам, поступил на рабфак? На какой курс?
— Нет, не поступил. Я хочу квалификацию закрепить.
— Рабочую квалификацию будут другие получать, а вам инженерами становиться надо. А в общем спорить не будем. Есть решение горкома партии — обязать коммунистов и комсомольцев идти на учебу на рабфак.
Решение партии я всегда считал законом для себя. Я поступил на второй курс. После партийного нажима темпы вербовки резко усилились. По плану набрать надо было на нее четыре курса по 150 человек, то есть всего 600. Фактически к концу сентября было набрано около 800 человек, но почти все на первый
В сентябре 1929 года, едва началась учеба на рабфаке, нас, теперь уже четверокурсников стали вызывать в здание окружного совета профсоюзов для собеседования. Оказывается приехала комиссия для вербовки, по решению ЦК КПУ, рабочих от станка в Харьковский Технологический институт. Пришла и моя очередь для беседы. В комнате ожиданий я познакомился с перечнем факультетов, поэтому сразу ответил отказом на предложение пойти на учебу в ХТИ без экзаменов.
— Почему, — спросили меня.
— А зачем мне торопиться. Мне осталось несколько месяцев учебы, и после этого я смогу поступить куда захочу. А здесь что? Нет же ни одного факультета, который меня интересовал бы!
— Да что вы! Вы же паровозный машинист, а у нас локомотивный факультет. Будете не водить, а строить локомотивы.
— А я не хочу строить локомотивы. Я хочу мосты строить!
— О, ну тогда вам тем более к нам! Вот, пожалуйста, посмотрите, — он раскрыл книжечку (в ожидании я смотрел список факультетов на одном листике) — на строительном факультете отделение мостов. И руководит этим отделением, если вы знаете мостовиков, крупнейший авторитет, ученый с мировым именем — профессор Николаи.
И я дал немедленное согласие.
Получив направление в институт, я отправился рассчитываться. Снова отрыв от привычного, дорогого, уход в незнаемое, неведомое — лучшее ли? Иное, наверняка. Но прежде чем уехать в Харьков, я должен рассказать, что цыганкино гадание пришлось вспомнить не только между вагонами. Летом 1926 года Гриша Балашов поехал в свой первый отпуск к себе на родину — в город Балашов, где он не был с 1922 года. Почему так долго не был, я знал. Тогда, после гадания цыганки, шагая на следующее утро рядом со мной на работу, он вдруг сказал: «А ведь цыганка права, я действительно не тот, за кого себя выдаю. Я сын священника. Когда отца начали преследовать и меня выгнали из девятилетки, я уехал к дяде, учителю, в Балашов. Дядя мне достал справку, как своему сыну, будто я сын учителя. И я уехал. С этой справкой поступил на работу и в комсомол. Теперь отец его умер, и он намеревался подать заявление с разоблачением себя, в надежде, что ему простят его обман. Я посоветовал ему не делать этого. Если же дознаются сами, скажешь, что воспитывался у дяди и считал его отцом. Гриша долго колебался, но в конце концов послушался моего совета. Не знаю почему, но я считал этот обман полностью оправданным.
Собравшись ехать в отпуск, он советовался со мной. Очень опасался, что его в Балашове могут разоблачить. Я же высказал мнение, что такая поездка ему будет полезной. Договорится с дядей о версии «воспитанника» и продемонстрирует продолжение связи с воспитателем. В конце концов Гриша поехал. Но… из отпуска не вернулся. В это время в Балашове создавалась авиационная школа, со временем превратившаяся в прославленное «Балашовское летное училище».
Гриша поступил в него. В 1928 году окончил. За отличные успехи оставлен в постоянном составе училища — инструктором. Во время учебно-тренировочного полета отказал мотор. Одновременно что-то случилось с двойным управлением, инструктор не мог перебрать управление на себя. Добрался как-то до управления курсанта и попытался посадить самолет. Но потерпел аварию. Курсант остался жив, а инструктор умер в больнице, не приходя в сознание.
Я узнал о гибели Гриши через месяц. Товарищи нашли у него мое письмо и решили сообщить мне о происшедшем.
10. Новый котел
При отъезде из Сталинo мы получили в вербовочной комиссии адрес студенческого клуба в Харькове на Пушкинской улице. Комендант клуба, превращенного в общежитие, выдал нам матрасы и дал очень «ценные указания»: «Ищите место в зрительном зале». Когда я вошел, зал гудел, как улей и был набит людьми до отказа. Несмотря на это я сумел приткнуть свой матрас к стене зала, почти у самой сцены. Первый интересовавший меня вопрос: «где поесть?» удалось выяснить, не сходя с места. Мне сказали, что единственная из действующих в Харькове студенческих столовых находится неподалеку, на этой же улице. «Но, — добавили при этом — там ничего нет». Я понял это замечание не буквально, а как то, что нет выбора — бери, что осталось. Оказалось, однако, что действительно там нет ничего. Даже хлеба. Оставалось непонятным, для чего она открыта?
Я пошел в ближайший ресторан. Рестораны еще действовали, как открытые для всех предприятия питания, но цены были совершенно невероятные. В 5–6 раз дороже, чем в столовых, в которые теперь допускались только «свои», по пропускам. На следующий день я снова попытался поесть в столовой. Результат отличался от вчерашнего только тем, что вчера я узнал, что «ничего нет» вне всякой очереди, а сегодня, после того, как выстоял в длиннейшей очереди. Снова пошел в ресторан. После подсчитал свои ресурсы и решил: буду один раз в день ходить в ресторан, а завтракать и ужинать в общежитии хлебом с кипяточком. Денег хватило на ресторан примерно на месяц. Потом пришла пора, когда и я, как все, вырывался с последнего урока и, размахивая портфелем, мчался по улицам Харькова к заветной цели — столовой. Призом был обезжиренный и невкусный студенческий обед. Но приз этот, как и всякий приз, доставался далеко не всем. Я совершенно отощал. Все больше одолевало желание вернуться в цех. Сдерживали два обстоятельства. Первое. Боязнь стала объектом насмешек товарищей по цеху. Я был уверен, что никто не поверит моему рассказу о причинах возвращения. Все будут думать, что меня исключили по недостатку знаний. Думая об этом, я уже и кличку себе примерил: «Ученый». С этим я, в конце концов, смирился бы.
Но была вторая, более серьезная причина. Институт, как и завод, тоже был котлом с крышкой. Чтобы выйти из него требовалось «приподнять крышку». А это мне было не под силу. Когда я сказал первый раз секретарю парткома о своем желании покинуть институт, он сказал:
— Можешь. Но только твой партийный билет мы оставим здесь. Таким образом крышка на «котле» защелкнулась, но этого я никогда не понимал. Считал, что своим добровольный вступлением в партию я дал ей право распоряжаться моей судьбой, моей жизнью как ей заблагорассудится. Соблюдение партийной дисциплины, беспрекословное подчинение решениям партии были для меня абсолютно естественными. И я смирился. Тем более, что в первых днях 30-х годов кончилось и безобедье. Открылась столовая нашего института. И хотя кормили отвратительно-невкусно и в мизерных количествах, и каждый раз требовалось совершить унизительную процедуру — при входе в столовый зал получить ложку, а при выходе сдать ее — жить неделями без горячего теперь не приходилось.
К этому времени отрегулировался и вопрос с учебой. На следующий же день по прибытии я пошел на занятия. Первый мой урок по высшей алгебре вызвал у меня, очевидно, такое же чувство, какое бывает у быка, на голову которого обрушился молот убойщика. Я был оглушен и, ничего не понимая, автоматически списывал все с доски. Мне, как и всякому, кто от конечных величин средней школы внезапно переходит в мир бесконечностей, все казалось нереальным. Это чувство, очевидно, было бы не менее острым и в том случае, если бы я начал учебу нормально. Но у меня оказалось еще осложняющее обстоятельство — мы более, чем на месяц опоздали в институт и теперь начинали не с начала. Ссылки на прошлые уроки были для нас пустым звуком. Некоторой отдушиной являлись отступления в лекциях к средней математике. Но и в ней я многого не понимал. Ведь у меня еще оставался год учебы на рабфаке.