В поисках личности: опыт русской классики
Шрифт:
Как мы знаем, развитие литературы не было полностью прервано, но вместо былого великолепия оставались, как говорил Пушкин, «бледные искры византийской образованности» {265} . Просвещение перестало быть доступным широким слоям. Книжность стала редкостью: «Во время Иоаннов не хватало школ простой русской грамотности» {266} . Обучение иностранным языкам вышло из употребления даже в высших слоях русского государства. На это обращал внимание Белинский, приводя в подтверждение слова из записок подьячего Григория Котошихина (времён царя Алексея Михайловича): «А иным языком, латинскому, греческого, немецкого, и некоторых, кроме русского поучения, в Российском государстве не бывает» {267} . Преследованиям в середине XVI в. подвергался и первопечатник Иван Фёдоров. Об этом помнили и писали уже в XIX в. русские демократически настроенные публицисты в спорах с ортодоксами старины, утверждавшими исконность и постоянство, непрерывность просвещения в России. «Первые русские типографщики, ученики датского мастера Бокбиндера, Иван Фёдоров Москвин и Пётр Тимофеев Мстиславец, принуждены были бежать в Литву, потому, как они объяснили в предисловии к Львовскому апостолу, что «презренное озлобление от многих начальников и учителей, которые ради зависти обвинили нас во многих ересях,
265
Там же, с. 306.
266
Ключевский В. О. Неопубликованные произведения, с. 302.
267
Белинский В. Г. Указ. соч., т. V, с. 108.
268
Скабичевский А. М. Очерки истории русской цензуры (1700-1863). СПб., 1882, с. 3.
Тема допетровской России постоянно присутствовала в общественно-литературной полемике 40-70-х годов. Славянофильски настроенные мыслители видели в Московской Руси своего рода идеал общественной гармонии, страны, христиански просвещённой, при этом избавленной от влияния иноземной книжности. Настроенные западнически революционеры-демократы говорили о явных противоречиях в старой Руси между народом и высшими классами (не случайно XVII в. назывался «бунташным» веком), о том, что они возникли вовсе не в петровскую эпоху, как утверждали славянофилы («История разлучила нас с ним (с народом, — В. К.) гораздо ранее Петра» {269} — заявлял Писарев), о том, что реформы Петра были вызваны внутренней потребностью страны, тянувшейся к просвещению, что отсутствие «книжности», просвещения, контактов с Европой вело отнюдь не к жизненности общества, а почти к смертельному застою: «Допетровская русская жизнь… была похожа на большой сонный пруд, покрытый тиной; сверху донизу всё дремало в этом затишье, в котором складывалось, оседало государство. Не приходя в себя, безличные поколения сменялись, как листья на дереве, жили тесно, связанные тяжёлыми периодическими обрядами. Покой и отрицательная простота этой жизни незавидны. В природе всё неразвитое тихо и покойно» {270} .
269
Писарев Д. И. Сочинения. В 4-х тт. Т. 1. М., 1955, с. 61.
270
Герцен А. И. Указ. соч., т. XIII, с. 274
Необходимость исторического развития страны требовала реформ, требовала просвещения — более динамичного, напрямую связанного с передовыми странами мира. «Только крайнее невежество, — писал Добролюбов, — может считать реформы Петра случайным следствием прихотливого произвола этого человека. Человек мыслящий не может не видеть в них естественного последствия предыдущей истории России… Народу ничего не стоило принять новое направление, имевшее то преимущество перед старым, что заключало в себе зародыш жизни и движения, а не застоя и смерти» {271} .
271
Добролюбов Н. А. Собр. соч. В 9-ти тт. Т. 3. М. — Л., 1962, с. 301.
Пётр I, занимаясь переустройством России, мало внимания обращал на словесность и искусство. «При Петре, — пишет исследователь, — искусство не имело ни самостоятельного существования, ни видного места. Оно было второстепенной подробностью общегосударственного строительства. Оно являлось разновидностью ремесла и придатком науки» {272} . Как показывают русские историки культуры, пафос государственного просвещения заключался в переносе в Россию не новых слов и понятий, а новых предметов новых отношений, новых принципов жизни, нового города. Сила вещей для Петра как строителя была важнее силы слов. Строительство Петербурга по образцам самой передовой на тот момент европейской страны Голландии создавало твёрдую материальную форму, внутри которой должен был созидаться цивилизованный русский человек. Городу, ушедшему с запада на восток (Константинополю), он противопоставил город, восстанавливающий связь Восточной Европы и Западной. Сравнение Петербурга и Москвы не случайно стало важной темой в искусстве и публицистике тридцатых — сороковых годов Пушкина («И перед младшею столицей// Померкла старая Москва»), Гоголя, славянофилов, Герцена, Белинского.
272
Панченко А. М. Русская культура в канун Петровских реформ. Л., 1984, с. 188.
«Отношение к слову как единственному инструменту преобразования России, способу создания новой реальности и новой, европеизированной культуры казалось царю-реформатору верхом нелепости. Словесный этикет Пётр отождествлял с косностью, с шаблонным мышлением» {273} . И, тем не менее «наша литература, — как писал Белинский, — есть результат реформы Петра Великого. Правда, он не заботился о литературе и ничего не сделал для её возникновения, но он заботился о просвещении, бросив в плодовитую землю русского духа семена науки и образования, — и литература, без его ведома, явилась впоследствии сама собою как необходимый результат его же деятельности. В том-то, скажем мимоходом, и состояла органическая жизненность преобразования Петра» {274} .
273
Там же, с. 187.
274
Белинский В. Г. Указ. соч., т. X, с. 8.
По крайней мере, ещё одно столетие после Петра I «правительство, по словам Герцена, продолжало идти во главе цивилизации» [27] . Екатерина переписывается с французскими энциклопедистами, выслушивает их поучения, советы, лесть, считает себя «философом на троне», благоволит Фонвизину и Державину. Дидро всерьёз надеется, что она осуществит программу просветителей о духовной цивилизации народа, чтобы внешние приметы европейской культуры (архитектура,
27
Герцен А. И. О развитии революционных идей в России // Герцен А. И. Указ. изд. Т. VII. С. 188.
275
Дидро Д. Собр. соч. В 10-ти тт. Т. X. М., 1947, с. 271.
Однако цивилизация, просвещение предполагают необходимость известных свобод, которые самодержавие давать не собиралось. Рассуждая о внутренней ограниченности идеи просвещённого монархизма, Чернышевский писал в своей статье о Лессинге: «Прочно только то благо, которое не зависит от случайно являющихся личностей, а основывается на самостоятельных учреждениях и на самостоятельной деятельности нации» {276} . Вот этой «самостоятельной деятельности нации» самодержавие и боялось. Расправа с Новиковым и Радищевым знаменовала наметившийся конфликт самодержавного государства с просвещением. Чувствовавшее себя продолжателем петровских преобразований образованное русское дворянство полагало, писал Герцен, «что свобода способна привиться с такой же лёгкостью, как цивилизация, забывая, что цивилизация ещё не проникла дальше поверхности и является достоянием лишь очень незначительного меньшинства» {277} . Как внести свободу, внести просвещение в народную стихию? как просветить её? Даже восставая, крестьяне не видели своих реальных целей, не могли выработать самостоятельной позиции, все их выступления имели характер бунта, который Пушкин обозначил как «бессмысленный и беспощадный». Далеко не случайно государство внутреннее просвещение заменяло внешними скрепами, резонно опасаясь, что просвещённый народ потребует свободы, которая сметёт самодержавный образ правления. Стало ясно, что путь государственного просвещения себя исчерпал. К началу XIX столетия «самодержавие и цивилизация не могли больше идти рядом» {278} .
276
Чернышевский Н. Г. Указ. соч., т. IV, с. 37-38.
277
Герцен А. И. Указ. соч., т. VII, с. 196.
278
Там же, с. 192.
Как же просвещать, преобразовывать и цивилизовать страну?
Обращение к западноевропейской книге как к учительской было вполне в традициях русской культуры (только славянофилы шли, скажем, от Шеллинга, а демократы-западники — от Фейербаха). Продолжалось учение в европейской школе, помогавшее России осознать себя частью цивилизованного человечества. Выход в мир для России оставался по-прежнему — в основном через книгу. Это отмечал Достоевский (в статье «Книжность и грамотность»): «И простолюдин, и даже пахарь любят в книгах наиболее то, что противоречит их действительности, всегда почти суровой и однообразной, и показывает им возможность мира другого, совершенно непохожего на окружающий» {279} . Более того, великий писатель считал книгу весьма важным фактором преодоления пропасти между интеллигенцией и народом: «В обществе постиглась наконец полная необходимость всенародного образования. Постиглась же потому, что само общество дошло до этой идеи как до необходимости, увидело в ней элемент и собственной жизни, условие собственного дальнейшего существования» {280} .
279
Достоевский . М. Указ. соч., т. 19, с. 50.
280
Там же, с. 5.
Но Достоевский же показал, что просветлённому гуманному Слову старца Зосимы противостоит дикая сила «карамазовщины». Даже в монастыре есть враждебный Зосиме монах Ферапонт, наделённый стихийной языческой силой, обвиняющий старца в «европейских грехах», что не молитвой только, но и лекарствами («пургенцем») лечил он приходивших к нему за помощью. Голоса сторонников Ферапонта писатель называет «кликами изуверов». Проклятие «карамазовщины», понятое Достоевским как проклятие российской жизни, в результате, революционных катаклизмов не было преодолено, а осталось, разрастаясь до невероятных размеров, до «беспросвета».
Чернышевский, наиболее полно выразивший книжно-просветительскую тенденцию русской культуры, считал, что процесс антропогенеза продолжается, что он связан с развитием цивилизации, которая вводит стихию в русло «юридических форм». Начиная с Карамзина, функцию цивилизирующей культуру силы берёт на себя в России литература. Говоря о карамзинских «Письмах русского путешественника», впервые за многие столетия перерыва интимно, личностно приобщавших русское общество к духовным достижениям Западной Европы, Ф. И. Буслаев отмечал их «необычайную цивилизующую силу» {281} . Но сила книжности оказалась недостаточной в столкновении с силой стихии. Американский исследователь Джеймс Биллингтон вынес в заглавие своей книге «Икона и топор» два образа-символа Достоевского как определяющие движение русской культуры. Я бы сказал, что они скорее являются частными случаями действительных констант: «книжности» (как начала цивилизующего; книжность могла быть не обязательно религиозной) и стихии (стремившейся разрушить в «бессмысленном и беспощадном» бунте основы закладываемой Цивилизации, превращающей поиск свободы в поиск вольности произвола). «Мы во всё вносим идею произвола… мы хотим всё делать силою прихоти, бесконтрольного решения… » {282} — писал Чернышевский. И это архетипическое свойство сыграло решающую роль в нашем развитии в XX веке.
281
Буслаев . О литературе. Исследования. Статьи. М., 1990, с. 449.
282
Чернышевский Н. Г. Указ. соч., т. VII, с. 657.