В рассветный час
Шрифт:
Девочки очень смущенно переглядываются, как если бы их поймали на каком-то очень дурном поступке.
— Я вас спрашиваю, на каком языке вы разговариваете?
— По-польски… — тихо признается Олеся Мартышевская.
— А вам известно, что это запрещено? — шипит Дрыгалка. — Вы живете в России, вы учитесь в русском учебном заведении. Вы должны говорить только по-русски.
Очень горячая и вспыльчивая, Лаурентина Микоша, кажется, хочет что-то возразить. Но Олеся Мартышевская незаметно трогает ее за локоть, и Лаурентина молчит.
Дрыгалка победоносно идет дальше по коридору.
— На своем… на своем родном языке… —
Мартышевская гладит ее по плечу:
— Ну, тихо, тихо…
Мы уходим все трое в одну из оконных ниш.
— «По-русски… только по-русски…» — бормочет вне себя Лаурентина Микоша. — Здесь прежде Польша была, а не Россия!
У меня, вероятно, вид глупый и озадаченный. Я ведь ничего этого не знаю! И Олеся Мартышевская очень тихо, почти шепотом, все время оглядываясь, не подкрадывается ли Дрыгалка, объясняет мне, в чем дело. Было Польское государство. Потом его насильственно разорвали на три куска и разделили эти куски между Россией, Германией и Австрией. Наш город достался России. Но польские патриоты не хотели мириться с тем, что уничтожено их государство, и восстали. В нашем крае польское восстание усмирял свирепый царский наместник Муравьев — его прозвали «Муравьев-вешатель». Он повесил много польских повстанцев, вдовам их не разрешалось носить траур по казненным мужьям: чуть только появлялась на улице женщина в трауре, ее задерживали, давали ей в руки метлу и заставляли подметать улицу.
Тогда же закрыли в нашем городе польский университет, польский театр, польские школы. И вот — ты сама сейчас видела, Саша! — нам, полькам, нельзя говорить на своем родном языке… Только по-русски!
Все это Олеся и Лаурентина рассказывают мне страстным, возбужденным шепотом, и я слушаю, взволнованная их рассказом чуть не до слез.
— Только помни: что мы тебе сейчас рассказали, — никому, ни одному человеку! — шепчет Олеся.
— Ну, господи! — даже обижаюсь я на их недоверие. — Неужели же я побегу звонить про такое? Ребенок я маленький? Или глупая приготовишка?
Я вхожу в класс какая-то вроде оглушенная, у меня в ушах все еще стоит жаркий шепот Олеси и Лаурентины.
В классе никого нет, пусто. Я усаживаюсь за своей партой, горестно подперев голову рукой. Так все нехорошо! И молоко это окаянное… и девочкам-полькам почему-то не позволяют говорить на своем языке!
Дверь из коридора приоткрывается. В нее несмело входят две девочки — не из нашего отделения, а из первого. Обычно мы друг к другу в чужое отделение не ходим. Девочки из первого — гордячки, они смотрят на нас, второе отделение, сверху вниз. А мы — самолюбивые, насмешницы, мы не желаем унижаться перед «аристократками»… И вдруг почему-то две из первого отделения к нам пожаловали!
Не заметив меня, одна из них спрашивает у другой:
— Думаешь, он сюда придет?
— Ты же видела, прямо сюда пошел! — И вдруг, увидев меня: — Людка! А как же эта?
Людка машет рукой:
— Не беда! Она не наябедничает. Мне Нинка Попова говорила: ее Шурой звать, она ничего девочка…
Мне смешно, что они переговариваются обо мне в моем присутствии. Словно меня нет или я сплю.
— Видишь? — продолжает Люда. — Она смеется. Она ничего плохого не сделает.
Выглянув в коридор, Люда испуганно вскрикивает:
— Идет, Анька! Идет сюда!
И обе девочки застывают в ожидании около классной доски.
Я тоже с любопытством смотрю на дверь: кто же это там идет?
В класс входит сторож-истопник Антон Он в кожухе (желтом нагольном тулупе). За спиной у него вязанка дров, которую он сваливает около печки с особым «истопническим» шиком и оглушительным грохотом. Кряхтя и даже старчески постанывая от усилия, Антон опускается на колени и начинает привычно и ловко топить печку. Ни на кою из нас он не смотрит, но я не могу отвести глаз от его головы — никогда я такой головы не видала. Не в том дело, что она лысая, как крокетный шар, — лысина ведь не редкость. Но при этой совершенно лысой голове у Антона борода — как у пушкинскою Черномора! Длинная седая борода, растрепанная, как старая швабра. А лысина блестит, как начищенный мелом медный поднос. По ее сверкающей желтизне рассыпаны крупные родимые пятна и, как реки на географической карте, разветвление вьются синевато-серые вены. Сейчас, от усилия при работе, эти вены взбухли и особенно четко пульсируют. Очень интересная голова у истопника Антона!
— Ну! — командует шепотом Люда, подталкивая Аню локтем.
Аня достает из кармана пакетик, перевязанный розовой тесемкой, какими в кондитерских перевязывают коробки с конфетами.
— Пожалуйста… — бормочет Аня, вся красная от волнения, протягивая Антону пакетик. — Возьмите…
Антон сердито поворачивает к ней лицо, раскрасневшееся от печки, с гневно сведенными лохматыми бровями. Он очень недоволен.
— Ну, куды? — рычит он. — Куды «возьмите»? Торопыга! Вот затоплю, на ноги встану — тогды и возьму…
Так оно и происходит. Антон кончает свое дело, с усилием встает с колен Аня протягивает ему свой пакетик с нарядной тесемкой. Не говоря ни слова, даже не взглянув на девочек, Антон берет пакетик рукой, черной от сажи, сует ею за пазуху и уходит.
Люда и Аня смотрят ему вслед и посылают воздушные поцелуи его удаляющейся спине.
— Дуся! — говорит Аня с чувством.
— Да! Ужасный Дуся! — вторит Люда.
Я смотрю на них во все глаза О ком они говорят? Кто «дуся»?
Туг обе девочки — Люда и Аня — начинают шептаться. Поскольку они при этом то и дело взглядывают на меня, я понимаю, что речь у них идет обо мне.
— Послушай… — подходит ко мне Люда. — Ты — Шура, да? Я знаю, мне о тебе Нинка Попова говорила
— У нас к тебе просьба! — перебивает ее Аня. — Понимаешь, мы пансионерки, мы живем здесь, в институте, всегда. И у нас очень мало окурков!
— Ужасно мало! — поясняет Люда. — Откуда здесь быть окуркам? Учителей — таких, чтобы они были мужчины, курили папиросы, — ведь немного. В классах они не курят, в коридоре — тоже, только в учительской, — а в учительскую нам ходить запрещено! Вот ты живешь дома — собирай для нас окурки, а?
— Какие окурки? — спрашиваю я, совершенно обалдев.
— Ну, обыкновенные. Окурки. Окурки папирос. Понимаешь?
Я еще больше удивляюсь.
— Вы курите? — спрашиваю.
Обе девочки хохочут. Я, видно, сморозила глупость.
— Нет, мы с Людой не курим, — снисходительно улыбается Аня. — Мы для Антона окурки собираем.
— Потому что мы его обожаем! — торжественно заявляет Люда. — Он — дуся, дивный, правда?
Я молчу. Антон не кажется мне ни «дусей», ни «дивным».
Просто довольно нечистоплотного вида старик со смешной лысиной.