В родном углу. Как жила и чем дышала старая Москва
Шрифт:
Блаженный Августин первые главы своей «Исповеди» посвящает матери, ее терзаниям и горю, когда подростком сын отпал от Христа: «Мать моя оплакивала меня перед Тобою больше, чем оплакивают матери умерших детей…»
У Дурылина – через многие сотни лет, через тьму веков! – то же горькое отпадение от веры в отрочестве, те же горькие слезы матери и то же позднее покаяние. «Помню, я – далеко за полночь, притворив дверь в зальцу, – читаю какого-то разрушителя ее и моей веры… Веры той, которой учила меня мать, во мне осталось на донышке, на самом донышке, и я даже не знаю, где оно, это донышко? Есть ли оно? Я читаю. Все смутно во мне… Она думает, что я сплю…
– Вразуми. Настави. Прости.
…Она никогда не «обращала» меня в веру отцов. Она не упрекала ни в каком неверье. Она только молилась тайно – и просила. И выпросила мне то зернышко веры, которое пусть не дало и не даст ростка зеленого и высокого, но и не умрет в душе, пока не умрет сама душа…»
Читая Блаженного Августина и вслед за ним – Сергея Дурылина, казавшегося своим передовым современникам «отсталым», «блаженным», мы до холодка на спине узнаем свои ошибки и падения, свое жестокое сердце и невольно переживаем покаяние за грехи юности.
Это очень нелегкое чтение, но разве не счастье, читатель, если твоя юность еще не прошла и многое, если не все, на карте твоей памяти еще поправимо! Можно сегодня же вечером «перезагрузить» отношения с близкими: попросить прощения, переменить решение, принятое в ожесточении сердца.
А что же остается нам, чья юность давно прошла, кто поднимает на ноги детей или внуков и приходит порой в отчаяние и уныние от того, что наши дети вдруг резко, не оглянувшись на нас, уходят за церковную ограду? Пусть судьба Сергея Дурылина будет нам в укрепление и надежду.
А еще обязательно прочитайте у Дурылина о бабушке. Как сразу же вам захочется побежать к своей бабушке в соседнюю комнату или тут же, не откладывая до лета, поехать в тот город, где живет (дай-то Бог!) бабушка, чтобы «уткнуть лицо в ее колени, прижаться щекой к ее мягкой серенькой фланельке и чувствовать на себе ласкающее тепло ее маленьких рук. И есть особый запах бабушки. Он весь из уюта, тепла, любви, из поздних настурций и герани на окне, из антоновских яблок и еще из чего-то, чем пахнет и в стеклянном шкапу с игрушками: тихий, мягкий, вечерний запах…»
Сергей Николаевич начал свою сокровенную книгу, когда ему было сорок пять, на одре болезни, чуть было не ставшей смертельной. «Я почувствовал вдруг, что скоро умру, и больной, замирающей от боли рукою, лежа в постели, кое-как, наспех, написал о маме и маме мамы, моей бабушке…»
Поправившись, отложил написанное, с неизбежностью окунувшись в текучку житейских и литературных забот. К рукописи автобиографической повести (а если не было возможности – к мыслям о ней) обращался в самые трагические моменты жизни – как к делу спасения души.
А трагедии накатывали одна за другой. Аресты, тюрьма, ссылка, болезни и как венец страданий – война. В сентябре 1942 года, пережив в Болшеве налеты фашистской авиации и все тревоги первого года Великой Отечественной, Дурылин написал предисловие к будущей книге: «Каково бы ни было "сейчас", что бы ни сулило близкое будущее, захотелось живой светлой встречи с отцом, с няней и опять с мамой, захотелось прямой встречи с давно отцветшим детством… В неоспоримом, великом и радостном акте памятования, выражающем живое единство человеческой личности на всем протяжении ее земного существования, заключено неоспоримое свидетельство бессмертия души человеческой».
Мы живем в странное время, когда забвение стало злым правилом, несчастной слабостью всего общества.
Никогда в России так
О чем будет вспоминать этот молодой человек, когда сам станет дедушкой? О компьютерных играх, которым отдал свою юность? О фейсбучных друзьях, которых никогда в жизни так и не увидел? О прелестях Сети, в которой он зависал, пока в соседней комнате бабушка перебирала старые фотографии? Что ж, возможно, и в этих воспоминаниях будет что-то по- своему замечательное. Как сказал недавно Резо Габриадзе: «Через пятьдесят лет интернет будет вспоминаться, как оренбургский пуховый платок». Но на каком языке он будет вспоминаться? Не останутся ли к тому времени от русского языка одни «лайки», значки? Будут ли люди плакать над Пушкиным и Тургеневым, Аксаковым и Шмелевым, Никифоровым-Волгиным и Дурылиным?..
В дурылинском повествовании есть та гармоничная красота русской словесности, которая низводит на душу если не смирение, то тихость. Сергей Николаевич писал, что в доме его бабушки было не только тихо, но и тихостно. «Тихость, – поясняет он нам, – это внутреннее состояние души, врожденное или приобретенное нравственным усилием и обнаружимое вовне той тишиною, которая бывает в высях гор…»
Когда в конце 1990-х годов в книжном магазине на Таганке я увидел книгу еще неведомого мне Дурылина, я зачитался первой же случайно открывшейся страницей. Посмотрел на ценник и понял, что книжка мне не по карману. Так растерянно стоял я с ней между полок, пока не вспомнил, что у меня есть с собой ручка и блокнот. Я сел у окна и стал выписывать так взволновавшие меня строки. Выписывал, пока рука не стала неметь.
Не помню, что же именно меня так тронуло в тех строчках – в них не было ни поразительных фактов, ни каких-то особенно острых мыслей. А вот, быть может, тихость прозы Дурылина меня и тронула – посреди Москвы, на Таганском перекрестке раздираемой страстями столичной жизни. Это бережное перебирание четок старой московской жизни: храмов, людей, улиц, товаров и копеечных цен на всё и вся. А эта простодушная ревизия сладостей, отведанных в детстве, проведенная стареньким автором в голодные года, – как она напомнила мне наши такие же «голодные» разговоры в студенческом колхозе начала 1980-х, когда, склонившись над бороздой, мы по очереди потчевали друг друга рассказами о маминых и бабушкиных вкусностях. А все эти ласковые названия старомосковских местечек – Плетешки и Тишина, Ольховцы и Елохово, Коровий брод и Гаврикова площадь, – они ложатся на душу как бинты…
Когда разрушали Страстной монастырь, Ирина Алексеевна (жена Дурылина, спасительный помощник во всех трудах его и житейских тяготах) попросила рабочих отдать ей окна, выломанные из келейного корпуса. Эти светлые арочные окна можно сегодня увидеть в Доме-музее Дурылина в Болшеве. Они стали образом и судьбы Сергея Николаевича Дурылина, и всего им написанного. Он смотрел на жизнь и на людей в чистое окно Христовой любви.
В декабре 1951 года Сергей Николаевич получил от своего старого друга Бориса Пастернака рукопись первой книги «Доктора Живаго». Дурылин успел незадолго до смерти прочитать роман и написать слова поддержки тому, чей поэтический дар Сергей Николаевич первым угадал еще в 1908 году.