В садах Лицея. На брегах Невы
Шрифт:
Открытие Лицея состоялось в четверг. Через три дня, с понедельника, начались регулярные занятия, потекла обычная лицейская жизнь.
«Жизнь наша лицейская»
Пушкин проснулся от резких ударов лицейского колокола: бум… бум… бум… Он открыл глаза, выпростал руку из-под одеяла. Бр-р… как сегодня холодно. Печи внизу, верно, только затопили, и из остывшего за ночь душника веет не теплом, а холодным ветром. На дворе еще темно.
Дверь приоткрылась, выглянула заспанная физиономия дядьки Фомы.
— Вставайте, господин Пушкин, вставайте…
—
— Шесть.
И так изо дня в день: ровно в шесть часов резкий звук лицейского колокола и — «Вставайте, господин Пушкин, вставайте».
Вставать не хотелось.
— Да вы никак заснули?
— Встаю, встаю…
Почему-то вдруг вспомнилось, как гувернер будил проспавшего Матюшкина, а тот, не разобравшись спросонок, послал его к черту. Стало смешно, и сон пропал.
Пушкин сдернул ночной колпак и принялся одеваться. В дверь снова сунулся дядька Фома. Ему, как и другим дядькам, надлежало следить за воспитанниками, за чистотой и исправностью их одежды, убирать их комнаты.
Пушкин оделся, умылся, расчесал роговым гребнем свои темно-русые курчавые волосы и вышел в коридор, где собрались воспитанники. Все построились парами — «порядком» и пошли за гувернером в зал читать утреннюю молитву.
Распорядок дня в Лицее был твердый, раз и навсегда установленный. Вставали в шесть утра и шли на молитву. С семи до девяти занятия — «класс». В девять — чай. До десяти прогулка. С десяти до двенадцати опять «класс». От двенадцати до часу — прогулка. В час — обед. От двух до трех — чистописание или рисование. От трех до пяти — другие уроки. В пять — чай. До шести — прогулка, потом повторение уроков или «вспомогательный класс». В половине девятого — ужин. После ужина до десяти — отдых (рекреация). В десять — вечерняя молитва и сон.
Утреннюю и вечернюю молитвы читали по очереди вслух. Над благонравным и богобоязненным Моденькой Корфом, который молился с усердием, смеялись. Дали ему прозвище «дьячок Мордан». В «национальных» лицейских песнях, которые сочиняли все вместе, о Корфе распевали:
Мордан дьячок Псалма стишок Горланит поросенком.Уже на молитве хотелось есть, и не легко было дожидаться, когда пройдут два урока и их поведут в столовую.
Лицейская столовая во втором этаже — большая светлая комната, как и лицейский зал, имела окна на обе стороны.
Так как кухня была устроена отдельно, во флигеле директорского дома, то кушанья в столовую носили через переулок и поднимали по особой служебной лестнице, которая доходила лишь до второго этажа.
В столовой распоряжался буфетчик — «тафель-декер». Кушанья раздавал дежурный гувернер.
Из соображений экономии вся лицейская посуда была не фарфоровой, а фаянсовой. Правда, ложки, ножи и вилки купили из серебра: будущим «столпам отечества» не пристало есть суп деревянными или оловянными ложками.
Каждому воспитаннику к утреннему чаю полагалась целая крупитчатая булка, к вечернему — полбулки. В дни своих именин те из лицеистов, у кого водились деньги, договаривались с дядькой Леонтием Кемерским, и он вместо казенного чая ставил для всех кофе или шоколад «со столбушками сухарей».
В будни обед состоял из трех блюд, в праздник из четырех. За ужином давали два блюда. Каждый понедельник в столовой вывешивалась «программа кушаней» и возле нее заключались договоры на обмен порциями. Жаркое меняли на пироги, печенку на рыбу, бланманже на что-нибудь более существенное.
Кормили хорошо, но бывало всякое. Недаром в лицейских песнях имелись куплеты:
Вот пирожки с капустой, — Позвольте доложить: Они немножко гнилы, Позвольте доложить.Лучшие места за обеденным столом, ближе к гувернеру, раздающему еду, занимали отличившиеся по поведению и успехам.
Блажен муж, иже Сидит к каше ближе —сказал по этому поводу Александр Пушкин.
Надзиратель и гувернеры внушали воспитанникам, что вести себя в столовой надлежит «благопристойно», как если бы они находились в большом светском обществе, разговаривать тихо и «благоприлично». Но завтраки, обеды и ужины проходили шумно, весело.
Обычно в столовой директор объявлял им о новых распоряжениях. Стоило ему появиться, как все умолкали. Не потому, что боялись. Он никогда не кричал, не распекал их начальственно. Он ненавидел муштру и гордился тем, что Лицей — единственное учебное заведение в Российской Империи, где детей не секут. Василий Федорович старался сделать так, чтобы «воспитывающие и воспитуемые составляли одно сословие», чтобы воспитанники чувствовали в педагогах не «начальников», а друзей. «У нас по крайней мере царствует с одной стороны свобода (а свобода дело золотое), — рассказывал в письме из Лицея своему приятелю Фуссу воспитанник Илличевский. — С начальниками обходимся без страха, шутим с ними, смеемся». Малиновского не боялись, а любили, уважали. Очень скоро поняли, что он человек особенный. Главное для него не чины, не деньги, не расположение начальства, а Лицей, воспитанники. Он стремился вырастить их нужными для России, для «общего дела», для «общей пользы».
Однажды (это было вскоре после начала их лицейской жизни) во время вечернего чая дверь в столовую отворилась и вошел директор.
«Господа, — сказал он тихим голосом, — есть распоряжение министра. До окончания курса ни один из воспитанников не имеет права выезжать из Лицея. Но родные по праздникам могут вас посещать».
Сперва они не поняли. А когда поняли…
«Иные дети чувствительно приняли, что их никогда ни в какую вакацию домой не пустят», — записал Малиновский в своем дневнике.
В тот вечер в столовой никто не смеялся.
Но долго не горевали. Горевать было некогда: занятия, еда, прогулки — и дня как не бывало.
Гуляли в сопровождении гувернера и дядьки три раза в день во всякую погоду.
Возле самого Лицея гулять было негде. Там, где позднее разбили лицейский садик, в те времена была церковная ограда и березовая роща. В ней — стоянка для карет. Поэтому гуляли и играли в старинном парке Большого дворца.
Вырвавшись на волю, мальчики отводили душу.