В серой зоне
Шрифт:
Оценивая состояние и анализируя память этого молодого человека с помощью лучших на тот момент компьютерных диагностических программ, я всегда садился поближе к двери – ход, который я подсмотрел в детективных сериалах. В комнате с тем испытуемым мне было не по себе. Хотелось запастись оружием. Сейчас, конечно, смешно вспоминать, но тогда, один на один с человеком, которого обвиняли в убийстве матери голыми руками, а он не помнил, что совершил, мне становилось по-настоящему страшно. Если юноша действительно ее убил – привлекут ли его к ответственности по суду? Такой уверенности у меня не было. Тогда считалось, да и считается до сих пор, что автоматизмы – скорее не выражение подсознательных желаний, а непроизвольные программы,
Мог ли мозг вновь заставить его совершить убийство? Этот вопрос занимал меня больше всего. Как мне защититься? Кабинет, в котором мы сидели с испытуемым, был завален пачками бумаг, книгами и всяческими атрибутами научных исследований – оружия из такого набора не сделать. Рядом с письменным столом я заметил ракетку для сквоша и схватил ее, представляя, как стану отражать ею удары. К счастью для нас обоих, та встреча закончилась благополучно. Однако я не раз воображал, как пациент набрасывается на меня будто ниндзя, а я отбиваюсь от него ракеткой для сквоша – невероятная картина!
Работа меня захватила, а вот мы с Морин все сильнее отдалялись друг от друга. Спустя год после покупки квартиры наши с Морин отношения совсем разладились. Мы с ней двигались в разных направлениях. Я стремился к научной карьере, она была поглощена работой медицинской сестры в психиатрическом отделении больницы. Между нами что-то неуловимо изменилось. Я не понимал, почему Морин перестала восхищаться работой мозга и тем, как на него влияют травмы и заболевания. Не понимал, почему она предпочла заботиться о больных, вместо того чтобы попытаться решить проблему в корне. За несколько лет до того я отказался от традиционной карьеры в клинической медицине. Мне никогда не хотелось становиться врачом, выслушивать жалобы пациентов и раздавать лекарства, следуя раз и навсегда установленным правилам. Я старался понять, как работает человеческий разум, и, быть может, отыскать новые способы лечения мозга. Вот задача для нейроученых! Я думал, что иду в правильном направлении, однако, по-видимому, повторил ошибки всех неопытных, но непомерно самоуверенных исследователей. Мне казалось, стоит понять, почему и как развиваются болезни Паркинсона и Альцгеймера, – и мы отыщем лекарство.
В те годы я был слеп в моей наивности относительно блистательного будущего, которое виделось мне в изучении нейронаук.
Мой научный руководитель отправлял меня выступать с речами в разные экзотические места. Например, на конференции в городе Феникс, штат Аризона, я оказался в джакузи практически посреди пустыни вместе с двумя другими нейроучеными-англичанами. Представляете? Вчера мы бродили по Англии в тумане под вечным дождем, а спустя сутки загорали и наслаждались жизнью под кактусами.
Вероятно, возвращаясь из этих поездок, я так и лучился самодовольством. Мы с Морин постоянно спорили, стоило ли ей тратить жизнь на заботу о пациентах в психиатрическом отделении, рассуждали о науке ради науки и о сложных отношениях между научными открытиями и медицинским уходом.
– Изучать людей, конечно, важно, – помнится, говорила Морин. – Однако помогать им справляться с трудностями и болезнями – более правильное использование ресурсов.
– Если мы перестанем заниматься научными исследованиями, болезни и связанные с ними проблемы никуда не денутся! – парировал я.
– Результаты исследований, может, и спасут кого-нибудь, но лишь спустя много лет. Большинство ваших открытий в настоящем ни к чему не ведет. Пациенты, которые тратят время и силы на участие в исследованиях, не получат никакой помощи, хотя наивно надеются изменить свою жизнь к лучшему.
– Я всегда сообщаю пациентам, что им моя работа
– Неужели? Какой ты добрый!
В нашем вечном споре всегда слышались и нотки противоборства Англии и Шотландии. С начала времен англичане, холодные, корыстные наемники, угнетали шотландцев, честных, страстных и простодушных. Некоторым образом наш спор «чистая наука против ухода за больными» отражал вековое противостояние народов.
В конце концов я встретил другую девушку, расстался с Морин и съехал от нее. Произошло это в 1990-м, как раз в год экономического кризиса в Великобритании, когда рынку недвижимости особенно сильно досталось. Квартира, за которую мы с Морин заплатили шестьдесят тысяч фунтов, в одночасье подешевела до тридцати тысяч. На нас повис огромный долг. Проценты по ипотечному займу удвоились, и мы едва сводили концы с концами, пока Морин жила в квартире. Когда же к ней въехал новый приятель, стало еще хуже. Чтобы выплачивать ипотеку, нам пришлось сдать квартиру друзьям из Бразилии, однако Морин отказалась вести какие-либо дела, связанные с недвижимостью. Я собирал арендную плату, переводил деньги банку, занимался налогами и мелким ремонтом, когда требовалось. К тому времени мы с Морин перестали разговаривать – просто обменивались гневными письмами по электронной почте. Меня пустил к себе пожить приятель в северном Лондоне, и я спал на полу в его квартирке, от которой мне приходилось целый час добираться по утрам на машине к пациентам в больнице Модсли. Предыдущие владельцы квартиры, где я теперь жил, забрали кошек, но оставили блох. Тоскливое было время.
В тот год, пока я обследовал пациента за пациентом в южном Лондоне, тщательно записывал все детали их черепно-мозговых травм и истории их жизни, нечто непонятное стало происходить с моей матерью. Ее одолевали невыносимые головные боли, и она вдруг начала странно себя вести. Однажды днем она ушла на несколько часов, а когда вернулась, сообщила, что ходила в кинотеатр неподалеку. Моя мама уже много лет не ходила в кино, тем более одна, без подруг, средь бела дня! Ей недавно исполнилось пятьдесят лет, и наш семейный доктор решил, что и головные боли, и странности в поведении – следствие менопаузы. К сожалению, он ошибся. Однажды вечером, когда мои родители смотрели телевизор, отец спросил маму, показывая на женщину в левом углу экрана:
– Как тебе нравится платье вон на той актрисе?
– Разве там есть женщина?
Мама ее не видела. Точнее, она не видела ничего, что должно было бы попасть в поле зрения ее левого глаза.
К головным болям и странному поведению добавилась односторонняя слепота. Теперь маме было опасно вести привычный образ жизни. Ей требовалась помощь, чтобы перейти улицу. Представьте, что ваше поле зрения резко сократилось. (Поле зрения – это все, что вы видите, когда держите голову ровно и смотрите вперед.) Дело в том, что наш мозг великолепно адаптируется к всевозможным изменениям, и в такой ситуации попросту показывает нам только то, что мы в состоянии видеть, полностью игнорируя то, что видеть мы не можем. Отсутствующая часть при этом вовсе не окрашивается черным и не превращается в пустое пространство – она полностью исчезает. Переходить дорогу, не видя и не зная, что творится у вас с левой стороны, крайне опасно, и мы не могли позволить маме так рисковать.
КТ-сканирование (компьютерная томография) показало, что в ее мозге разрастается олигоастроцитома – злокачественная опухоль, которая проталкивается в складки коры мозга, заставляя маму странно себя вести, влияя на ее настроение, лишая зрения и меняя привычные ощущения. Мы были в отчаянии. Моя личная жизнь и карьера внезапно столкнулись самым дьявольским образом. Если маме сделают операцию и удалят часть мозга, она вполне может стать одной из моих пациенток, чьи истории болезни я использовал в научных исследованиях. При этой мысли меня охватывал озноб.