В Солнечном городе
Шрифт:
Илья любил постоянство. Оно было в крови, в характере. Дед всю жизнь в деревне прожил, — лес берег. Отца парнишкой в эти места привезли и он до пенсии занимался одним делом — лес валил да на завод во-зил. Вот о прадедах Илья ничего сказать не может. Да кто их знает нонче, прадедов? В анкетах не спра-шивают, портретов на стены не цепляют, знатность не в почете. Были и ладно. А кто были и зачем жили — кому какое дело? Наследства все равно не оставили, стоит ли вспоминать? Начнешь копаться, а вдруг там генерал какой, или князь окажется. А то и разбойник с большой дороги. Только хлопоты раскопаешь. Люди засмеют, задразнят. Все короткой памятью жить привыкли. Как птицы — подрастают и разлетаются. Свою родню покидают, а на новом
— Тьфу ты, куда занесло, — ухмыльнулся Илья и посмотрел на окна. Они так же холодно уставились в улицу черными глазницами. — Обленились. На работу еле плетутся. Все опоздать норовят, хоть минуту а украсть. У кого крадут? Спроси, и не знают. И зачем крадут, тоже не знают. Но какая-то глупая радость — не переработал! Еще и хвастают. Словно барину насолили. А где он, барин? Покажи?
Прежние времена хоть и ругают, а они были, и никуда от них не денешься. Боялись люди, не без этого. Хитрить боялись. Воровать боялись. Хуже других быть боялись. Лениться и то боялись. Не дрожали от по-стоянного страха. Этого не было. Просто все так жили, все тянули. А теперь? Кто-то тянет, а больше за воз держатся, вроде и помогают, подталкивают, а толку…
Под колеса машины упало желтое пятно.
Илья спрыгнул на дорогу, ладонью придавил до щелчка дверь кабины и по вросшим в землю плахам поднялся на крыльцо.
После бледного уличного света в коридорчике была непроглядная темь. Илья утонул в ней, остановил-ся у стены и повел рукой справа налево, пока не коснулся отполированного тысячекратными рукопожа-тиями металла дверной скобы. Резко дернул и окунулся в хлынувшее из-за спины облачко холодного воз-духа.
Большая в пол-избы комната, освещенная из угла настольной лампой, делилась на лабиринты прохо-дов разновеликими столами. В конторе было мрачно и холодно; беленые стены в подтеках; на боковине шкафа журнальный портрет давно ушедшего большебрового маршала с орденскими планками от плеча до кармана; стопки бумаг и папок; на окне метровый столетник в зеленой с ржавыми заплатами кастрюле; остановившиеся невесть когда часы.
За перегородкой, откуда выбивался свет, сидела мастерша. Ежась и позевывая, она заполняла пухлой рукой амбарную книгу. Ее скуластое, с большими бледно-фиолетовыми подтеками под раскосыми глазами, лицо было необычайно подвижно. Она то вытягивала мясистые губы, сложив их трубочкой, то раскрыва-ла, обнажая неровные крупные зубы, то сжимала в узкую злую полоску, отчего ее приплюснутый нос растекался по щекам — повторяла букву за буквой слова. И не поймешь — подсказывали губы рукам или наслаждались таинством звуков.
— Куда подъезжать? — вместо приветствия спросил Илья.
Мастерша приняла у него документы, заполнила тесные клеточки жирными цифрами и подняла на Илью зеленые глаза.
— К третьему складу. Ты ж не все оттуда вывез?
— Не все, — подтвердил Илья.
— Вывози. Его ремонтировать надо. — Она зевнула широко и передернулась. — Бр-р-р. Холодина какая… Сторожиха проспала, зараза… всю контору выстудила. — Откинулась на стуле и потрогала крашеное желе-зо голландки, выискивая остатки тепла. — Черти. Дорвутся до бесплатного, — безадресно сказала она.
— Не оставляйте, — посоветовал Илья и упрекнул, — сами же избаловали.
— Ну да, сами, — согласилась мастерша. — А куда денешься?
Илья промолчал. Он мог бы ответить, сказать, мол, выгоните, других примите. А что толку? И самый хороший при здешних порядках и изобилии недолго продержится. Соблазн! Да и не пойдут сюда хорошие.
Мастерша, думая о своем, кивнула:
— Никуда не денешься. Да-а… — Открыла тумбочку у стола и спросила равнодушно. — Будешь?
Илья собрал со стола бумаги, расписался в журнале.
— Ну
4
К бамперу ЗИЛа приткнулся мотоцикл.
— Нашел стоянку, — проворчал Илья. Оторвал старенький "Ковровец", выжал сцепление и покатил к забору. — Места ему мало!
Из калитки вывалился Харон.
— А, Илья! Объезжаешь мою ласточку? — зашумел он. — Давай, давай! Глядишь, понравится, мы и шух-нем — тебе мотоциклу, мне — твою бегемотину.
Мужики поздоровались.
— Загружаться? — спросил Харон.
— Надо, — обычно ответил Илья.
— Надо, — согласился Харон. — А я уже, — с детской улыбкой похвастал он и похлопал себя по карманам оттопыренного тулупа. — Обратно поедешь, за рыбкой заскочи, — хозяйке на ушицу.
Семен Гуляев еле-еле дотянул до пенсии. Работал на цементном заводе обжигальщиком, подхватил грудную болезнь и беспрерывно кашлял — глаза кровью наливались. Думали — доживает человек последние деньки. Он и сам так думал: обменял кооперативную квартиру на домик в городке; хозяйства никакого не держал: к чему? с собой не потащишь, а на хлеб с квасом и пенсии хватит. С осени до весны ночевал до-ма, по теплу переселялся на местное море — большое водохранилище, — ставил шалашик, дышал за всю жизнь чистым речным воздухом и рыбалил. Но и по холодам ни дня без рыбалки. Уезжал до свету, воз-вращался к ночи. Там, на море и выкашлял свою хворь: нос и щеки обрели живой цвет, располнел и по-добрел — к старости баламутом сделался. И приработок заимел. Рыбку где продаст, где так отдаст; город-ским рыбакам лунку клевую уступит, наживкой снабдит — и за все плата — стопка. А по весне появилась еще одна работа.
Лед у берега размяк; заискрились трубочки-кристаллики; вода подтачивала их, растворяла. Крепкий лед все дальше и дальше отходил от берега, но еще долго оставался надежным пристанищем рыбакам. Семен смекнул выгоду и устроил переправу. Его резиновая лодочка без устали сновала по черной паря-щей воде к вырубленной во льду закраине. Должность была в монопольном владении Семена.
— Фирма обслуживает на совесть, — хвастал он. — Рекламации нам не нужны. Бизнес — это вам не служ-ба быта. Покупатель диктует спрос, а я под спрос цену подгоняю.
В паузах между рейсами он тягал карасей и окуньков. Рыбак был удачливый, никогда без улова не оставался. И, хоть сам рыбы не ел, дело это любил. Ни в каком ином промысле нет такого покоя, — живая вода как и шептун-осот полнили тихими думами, беззлобными и безобидными, делали его спокойным до равнодушия, ибо в созерцании этом была бесконечность и глубина самопознания, когда все житейское предстает такой мелочью, что тратить на него наживку, то бишь нервные клетки, по меньшей мере глупо.
Была старушка-жена, были дети — и в городе, и здесь, в городке. Но они были и жили в другой жизни, вне Степановых дум; не путали своими неразрешимыми проблемами устоявшийся ход его дней. Раз пове-рив в свою смерть, он снял с себя все обязательства, отгородился крепкой стеной отшельничества и почи-тал эту философию очень удобной, очень подходящей ему. "Не тронь меня, ибо я не трогаю тебя". Но Се-мен хитрил; в этой фразе отстаивал лишь первую часть, выторговывал себе право жить по законам бла-жи, утробной прихоти. Что есть переправа? Забота? Человеколюбие осознанное и бескорыстное? Нет. Один из способов удовлетворения прихоти — ненасытной жажды. За свой труд, за чужой счет. — Я тебе по способности, по надобности твоей, ты мне по возможности. — Но и здесь хитрил Семен: слова эти, для пол-ного их соответствия Семену следовало бы читать так: — Я тебе по способности, по надобности твоей, ты мне по возможности. А нет у тебя возможности, так я тебе все одно по способности, по надобности твоей.