В спорах о России: А. Н. Островский
Шрифт:
Земляная, диковатая русскость М. Погодина не чета, конечно, романтически-отвлеченной сосредоточенности на поэтической стороне национальной религиозности, свойственной А. Хомякову. Самозванец Хомякова — полная противоположность погодинскому холопу. Это, верно, самый идеализированный Самозванец в русской драматургии.
Хомяков не решается опровергать версию об Отрепьеве, однако строй мыслей и чувств московского царя в его «Дмитрии Самозванце» (1832) далек от шарлатанства и возвышен исключительно. Он совершенно достоин московского трона, он — идеальный царь, могучий духом, незлобивый душой. Хомяков подчеркивает его духовное происхождение, царь часто говорит о душе, что вызывает усмешку бояр («Душа! душа! как виден бывший дьякон» [176] ).
176
Хомяков
Он не может ни подписать смертный приговор Шуйскому, ни перерезать бояр по совету иезуитов и лишь просит «дней у судьбы и сил у провиденья», дабы успеть возвеличить Русь. Басманов говорит о нем:
Погибнет он, но я его люблю. Незлобный дух, и смелый, и достойный Прекрасного российского венца [177] .Надо сказать, в пьесе Островского Басманов тоже произносит свое краткое заключение о Дмитрии, и разница между романтическим мироощущением Хомякова и строем хроники Островского видна тут, как в капле океан. Басманов у Островского горюет: «Он добрый царь, но молод и доверчив, играет он короной Мономаха, и головой своей, и всеми нами».
177
Там же. С. 408.
Простые, живые слова, лишенные романтической приподнятости. У Островского нет насильственного возвеличивания Самозванца, как это происходит у Хомякова.
Когда хомяковского Дмитрия убивают, кто-то из народа его жалеет: «Ох, жалко молодца! Как был удал!» [178] — вот это «жалко молодца» пронизывает пьесу Хомякова, увидевшего в Самозванце романтическую прелесть — не прелесть талантливого авантюриста, как у Пушкина, но прелесть полного набора романтических доблестей: отвага, страстная любовь, возвышенность души, любовь к добру и т. д. Хомяков не любит католический мир, иезуитов, поляков, Марину Мнишек, это они сгубили хорошего царя, оплели его интригами и раздражили Русь, не имевшую опять-таки внутренних причин для Смуты. Католический мир сгубил невесть откуда взявшегося «льва» (выражение из пьесы), прекрасного, выстраданного Русью царя.
178
Хомяков А. Стихотворения и драмы. М.: Советский писатель, 1969. С. 459.
В «Борисе Годунове» (1826) никто из исторических персонажей не унижен и не приподнят романтическим способом. Мирно сосуществуют в пространстве пушкинской трагедии и два враждебных космоса: допетровская Русь и Запад эпохи Позднего Возрождения, православие и католичество. Есть контраст, но нет прямого столкновения, есть сопоставление, но нет борьбы. Пушкин оставляет Самозванца на пороге воцарения, но тем самым оставляет кавалеров и дам плясать мазурку там, где им должно это делать, — в Кракове, а не в стенах Кремля.
У Островского с мазуркой как раз будет связан целый эпизод, когда паны советуют боярам обучиться мазурке, на что
Голицын отвечает: «Мы, паны, не будем сами боярских ног ломать другим в потеху: холопов мы по-польски нарядим и забавлять себя велим мазуркой».
Пушкин же не пишет подобной открытой войны двух бытов, двух культур. Нет и мотива чужеродности Самозванца и Руси — какая же чужеродность в беглом дьяконе из Чудова монастыря? Есть другое — мотив ответственности за иноземное вторжение. «Я в Москву кажу врагам заветную дорогу». Но польское вторжение не заслоняет самостоятельности русской истории, оно не причина, а следствие ее собственных законов. Россия не жертва, и Запад не палач. Как неоднократно писали исследователи, историей в «Борисе Годунове», подобно античному року, управляет «мнение народное». В нем же существует образ «невинной крови», которая не может не быть отомщена.
Но кто властен над «мнением народным»? По Пушкину — приговор Борису произносит Пимен-летописец, то есть писатель. Питаемый его речами, рядом с ним возрастает Самозванец. Пушкин назначает писателю главную роль в отечественной истории.
Итак, за сто лет жизни в русской мысли Дмитрий Самозванец сделал явные успехи. Историки перешли от осторожных признаний отдельных положительных черт к описанию его широкого реформаторства. Мрачного сумароковского злодея сменил доблестный и великодушный романтик Хомякова. Для этого должны были произойти решительные сдвиги в национальном самосознании. Русская самобытность перестала быть естественным и безусловным источником жизни. Она сделалась предметом раздора, нуждалась в опровержении или превознесении. Рассмотрим с этой точки зрения «решительное произведение» одного из гениев национального самосознания — хронику «Дмитрий Самозванец и Василий Шуйский» А. Н. Островского.
Инонациональное и национальное в пьесе Островского «Дмитрий Самозванец и Василий Шуйский»
Те «отблески и отсветы различных правд», о которых писал Марков, размышляя над проблемой «морализма Островского», можно признать коренной, определяющей чертой его драматургии. Сталкиваются не только характеры, не только их интересы, но и разные правды о жизни. Сталкиваются они будто в «суде», «совестном суде» драматурга.
В юности Островский служил в заведении, учрежденном Екатериной Второй, именно в Совестном суде. Судили там не по закону — по душе, пытаясь примирить враждующие стороны. Дела были некрупные, семейные и по имуществу. Но если сама служба в сем архаическом учреждении доставила Островскому материал для творчества, то идею суда «по совести» можно признать существенно важной для всего строя его пьес.
Дмитрий Самозванец и Василий Шуйский, два равноправных героя трагедии, в то же время и две различные правды. «Я не боюсь, я прав, — кричит в конце пьесы Дмитрий Шуйскому. — Пускай рассудят меня с тобой!»
Пьеса начинается с воцарения Самозванца, завершается воцарением Шуйского. Начинается с зыбкого, относительного, но все-таки несомненного успокоения нравственного чувства в народе (законный сын Иоанна на престоле), заканчивается страшным убийством его и Смутой, прямо ведущей к хаосу братоубийственной войны, к жестокому нравственному кризису нации. Островский знает, что нация кризис пережила, он уже сотворил «Минина», но в «Минине» искупается тот грех, о котором писал Островский в «Самозванце». Это история о том, как один собирался царить «щедротами и милостью» и был смолот в мясорубке истории, а другой развратил народ ложью и довел до преступления.
Островский не читал во время работы над пьесой труда Костомарова «Названый Дмитрий», но, изучив те же исторические источники, пришел к тем же выводам — Самозванец не был Отрепьевым [179] .
«Чернец?» — спрашивает у Шуйского, только что вернувшегося от царя, Осипов. «Шуйский. Ну, нет, не чернецом он смотрит… Ошиблись мы с Борисом. Монастырской повадки в нем не видно. Речи быстры и дерзостны, и поступью проворен, войнолюбив и смел, очами зорок».
179
С заявлением об этом выступил сам Костомаров. См: Костомаров Н. По поводу драматической хроники Островского // Голос. 1867. 30 марта. С. 3.
Дмитрий впервые появляется в речах Шуйского — небывалый царь, оскорбляющий «благолепие, чинность и порядок». «Не царская осанка», возмущается Шуйский, «не сановит», «он вскормленник прямой панов хвастливых!».
Дмитрий — совершенная новость для Московского государства. В воле земли принять или отвергнуть этого странного, нестрогого, веселого, вольного царя, преисполненного лучших замыслов.
Кто он? Сам не знает. А. Суворин, отзываясь о пьесе, заметил: «Самозванец Островского и не Отрепьев, и не иезуит, и не настоящий царевич, а Господь его знает кто» [180] . Так оно и есть. «… Кто же я? Ну, если я не Дмитрий, то сын любви иль прихоти царевой… Я чувствую, что не простая кровь течет во мне».
180
Суворин А. С. «Дмитрий Самозванец и Василий Шуйский» // Денисюк Н. Критическая литература о произведениях Островского. Вып. 2. М., 1906. С. 354.