В свете зеленой лампы
Шрифт:
Дорога, идущая по лесу к деревне, почти на всем своем протяжении зажата по обеим сторонам стеной из высоких, плотно стоящих друг к другу елей. Они погружают окрестности в вечный сумрак густой, непробиваемой тени. Дорога в те годы, когда я еще сюда приезжала, была узкой, в одну колею, очень извилистой и ухабистой, вся в глубоких канавах от колес и копыт. Едущие к нам испытывали уныние, усталость от бесконечной тряски и ощущение дремучести этой местности. Но примерно в километре от деревни среди елей начинали появляться березы, рябины и другие лиственные деревья и кусты, вокруг становилось светлее и дышалось легче. И внезапно дорога выныривала из лесного плена на широкий простор, где солнце заливало окрестности до горизонта. Все словно пробуждались от спячки и уныния, начинали улыбаться, глядя по сторонам, разговаривать друг с другом. Их
Сама деревня была небольшой: примерно пятьдесят домов, стоящих друг напротив друга вдоль единственной улицы. Она начиналась у околицы, где дорога вливалась в нее, изгибаясь крючком у высокого дуба возле первого деревенского дома, а оттуда, уже прямая, как стрела, казалось, пронизывая всё на своем пути, разрезала надвое и само селение, и поля за домами и огородами. Посередине оставался только неровный ряд старых деревянных столбов с фонарями. Не успев разогнаться, улица уже заканчивалась возле большого колхозного коровника и густых зеленых лугов для сенокоса. Там она переходила опять в ухабистую дорогу, извивавшуюся в сторону подступавшего всё ближе угрюмого густого леса. Вскоре и дорога начинала мельчать и потихоньку сходила на нет, превращаясь у первой опушки в обычную тропинку для грибников. Дальше проезда не было, да и некуда было ехать: там начиналось большое топкое болото.
В центре деревни стояла бывшая хозяйская контора, во времена моих детства и юности – сельсовет с красным флагом над входом. Ближайшие клуб, танцы и церковь были только в соседней деревне, за шесть километров.
В той самой соседней деревне мой отец, Александр Васильевич Духов, еще с царских времен был церковным звонарем на высокой колокольне. А в нашей деревне он был помощником старосты. Его у нас уважали, вспоминая и после смерти добрым словом. Папу помню плохо: он умер, когда я была еще маленькой. Но, по рассказам, он был видным и серьезным мужчиной, грамотным – читал в церкви во время служб. Моя мама Мария работала в поле, занималась домашним хозяйством, ну и растила нас, детей. Она читала и писала не очень хорошо, так как не ходила в школу в детстве, но очень хорошо считала, особенно деньги. Дожила до глубокой старости в своем доме и даже два раза приезжала ко мне в Москву, куда я в сороковых годах переехала жить. Нас, детей, в семье было трое: моя младшая сестра Мария, я и старший брат Василий. Время до советской власти я совсем не помню: была тогда еще мала. Да и не так уж много изменилось с ее приходом. Как жили до нее, так жили и после.
Всю мою взрослую жизнь возле кровати, на тумбочке, стояла дорогая мне фотография родителей, сделанная в дни их женитьбы. Я ее хорошо помню. Она была размером как открытка, всего с ладонь. Снимок, уже пожелтевший от времени, был наклеен на толстую картонную подложку с красивой, тисненной золотом рамкой. На нем изображена моя мама, еще совсем молодая. Она сидела на обитом плюшем стуле с высокой резной спинкой. На ней пышное белое платье, а в волосах белая кружевная наколка. На коленях лежал большой букет цветов. Это точно было в Угличе: дальше в те времена простые люди из наших мест даже по торжественным случаям редко ездили. Папа тоже был на этой фотографии: он стоял рядом, но чуть позади мамы, чинно положив ей руку на плечо. Молодой и симпатичный, с небольшими, завитыми высоко вверх усиками и темными волосами, причесанными на прямой пробор. На нем была шелковая рубашка, подпоясанная ремнем поверх модных тогда брюк галифе, и тоже модные сапоги, собранные внизу гармошкой. Позы у обоих моих родителей напряженные, точно застывшие: видимо, нечасто им приходилось бывать у фотографа. На картонном обороте фотоснимка розовый фигурный штамп: «Фотография Бутуз». Фото было сделано еще в царское время, вероятно в десятых годах прошлого столетия. Куда делось потом, никто не знает. Оно исчезло, но сохранилось в моей памяти.
Я помню наш одноэтажный дом в Ракушине, покрашенный в голубой цвет. Он стоял почти на краю деревни. После нас до околицы еще только два дома. Наш был окружен высоким забором с широкими воротами для проезда телеги. К задней стороне дома примыкал хлев, где обитала вся наша живность, за ним начинался огород. В самом доме была кухня с русской печью и большим обеденным столом, спальня родителей и еще комната для нас, детей, или приезжавших гостей. Когда ночевали гости, мы с Васильком залезали спать на печку, а Марийка спала с родителями. От кухни шел довольно узкий коридор, куда выходили комнаты. Дверей у нас не было, вместо них висели тяжелые портьеры, закрывавшие вход. Затем были сени, откуда вели две двери: одна – на широкое и светлое крыльцо во двор, другая – на крутую лестницу в темный, но просторный хлев позади дома.
В хлеву с одной стороны стояла корова, потом небольшой загон для двух овец, за ними место для гусей за загородкой и на самом верху насесты для кур. В отдельной части справа было место для лошади в собственном стойле, и рядом, почти у самых ворот, стояла, распустив в разные стороны свои оглобли, как длинные неуклюжие руки, старая, но крепкая, еще отцовская телега, выстланная свежим сеном. В хлеву всегда было сумрачно и довольно прохладно. Вход чаще всего закрывали изнутри толстой и длинной перекладиной – «от нехороших людей», как говорила нам мама. Сквозь щели в дощатых стенах пробивался свет со двора, слышался скрип уключин да звон длинной цепи с висящим на ней ведром, когда мама доставала из колодца воду.
Под крышей хлева был сеновал, куда вела высокая и узкая приставная лестница. Это была вторая и самая любимая наша детская комната. Там мы и прятались, и играли, и отдыхали, когда солнце сильно припекало. До сих пор помню усыпляющий запах в жаркий летний день и шелест сухого сена с вкраплением в него высохших ярко-синих васильков. Помню, как, перебирая руками, находила в его густоте листья лесной земляники с засохшими на их черенках маленькими, но ароматными ягодками. Помню пробивающийся тонкий лучик солнца через щель в досках, и танцующие в его свете над головой пылинки, и похожих на них мелких комариков, жужжащих тонко, неприятно и жалящих зло, если зазеваешься и не прихлопнешь их на лету. Помню крепкие, но привычные нам, детям, выросшим на этом сеновале, запахи и негромкие звуки, издаваемые домашними животными в темноте хлева. Помню хлопанье крыльев кур, покрякивание гусей и низкий протяжный голос нашей коровы. Хотелось лежать, притихнув и закрыв глаза, слушать, дышать ароматом сена и говорить только шепотом.
Детство наше не было беззаботным. Оно проходило в работе на огороде и в поле, а в редкие часы досуга – в играх друг с другом и соседскими детьми. У детей в деревне забот и обязанностей много: надо и родителям помочь, и скотину покормить, а порой и выгнать на пастбище, и яички из-под кур и уток собрать, и лучины наколоть для освещения дома вечером. Бывало, что приходилось и на рынок ездить с мамой, торговать салом или овощами и яблоками. Но мы не столько помогали продавать, сколько смотрели, чтобы кто чего не украл.
Утром обычно все, кроме маленькой Марийки, вставали рано, еще до рассвета, но свет не зажигали и двигались тихо, чтобы ее не будить. Телу было холодно после нагретой постели, а босым ногам – зябко на холодном дощатом полу. Но вот мама разжигает печь, мы все как тени, с молоком и кусками хлеба в руках, двигаемся почти беззвучно в ее красноватом огне. Приятно запахло дымком и потянуло теплом от горящих дров… Мы, дети, бывало, и засыпали опять прямо здесь, на лавке, на которой сидели, от тепла и сытости, но только на минутку: голоса родителей уже звали нас на двор.
Вася был больше с отцом, чем с нами: то косить, то запрягать, то что-нибудь чинить, то на колокольне помогать. Мы с Марийкой дома: ходили за матерью то полоть, то сажать на огороде или в хлеву помогали прибирать и кормить скотину. Мама успевала всё: и массивные скрипучие ворота открыть утром, чтобы выгнать корову в стадо, и тяжелое ведро с водой принести, и нас покормить или позвать на помощь. Она ругала нас редко, всё больше хвалила, и мы росли старательными, ласковыми и веселыми детьми. Мы с сестрой и мамой многое делали вместе: месили тесто, учились орудовать коромыслом и ухватом в печи, пели песни в три голоса. Вечером, уже в сумерках, папа с Васей возвращались домой из церкви или с поля и мы, усталые и голодные, всей семьей собирались за столом. Мама зажигала лучину на высокой треноге, папа читал вслух из старенького Евангелия, а мы то шептались, то толкались, то хихикали, пока мама на нас не шикнет и не посмотрит строго. Тогда ненадолго затихали, но потом начинали толкаться опять. Вскоре на столе появлялась еда в пышущем жаром большом круглом чугуне и завернутый в полотняную ткань испеченный утром ароматный хлеб, а к нему еще не успевшее остыть молоко вечернего надоя в двух высоких глиняных крынках.